Живой как жизнь. Читать онлайн "живой как жизнь" Корней чуковский живой как жизнь

Текущая страница: 1 (всего у книги 9 страниц)

Корней Чуковский
ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ
Рассказы о русском языке

Глава первая
СТАРОЕ И НОВОЕ

В нем (в русском языке)все тоны и оттенки, все переходы звуков от самых твердых до самых нежных и мягких; он беспределен и может, живой как жизнь, обогащаться ежеминутно.

I

Анатолий Федорович Кони, почетный академик, знаменитый юрист, был, как известно, человеком большой доброты. Он охотно прощал окружающим всякие ошибки и слабости. Но горе было тому, кто, беседуя с ним, искажал или уродовал русский язык. Кони набрасывался на него со страстною ненавистью. Его страсть восхищала меня. И все же в своей борьбе за чистоту языка он часто хватал через край.

Он, например, требовал, чтобы слово обязательно значило только любезно, услужливо.

Но это значение слова уже умерло. Теперь и в живой речи и в литературе слово обязательно стало означать непременно. Это-то и возмущало академика Кони.

– Представьте себе, – говорил он, хватаясь за сердце, – иду я сегодня по Спасской и слышу: “Он обязательно набьет тебе морду!” Как вам это нравится? Человек сообщает другому, что кто-то любезно поколотит его!

– Но ведь слово обязательно уже не значит любезно, – пробовал я возразить, но Анатолий Федорович стоял на своем.

Между тем нынче во всем Советском Союзе уже не найдешь человека, для которого обязательно значило былюбезно.

Нынче не всякий поймет, что разумел Аксаков, говоря об одном провинциальном враче:

“В отношении к нам он поступал обязательно” [С.Т. Аксаков, Воспоминания (1855). Собр. соч., т. II. М., 1955, стр. 52.]

Зато уже никому не кажется странным такое, например, двустишие Исаковского:


И куда тебе желается,
Обязательно дойдешь.

Многое объясняется тем, что Кони в ту пору был стар. Он поступал, как и большинство стариков: отстаивал те нормы русской речи, какие существовали во времена его детства и юности. Старики почти всегда воображали (и воображают сейчас), будто их дети и внуки (особенно внуки) уродуют правильную русскую речь.

Я легко могу представить себе того седоволосого старца, который в 1803 или в 1805 году гневно застучал кулаком по столу, когда его внуки стали толковать меж собой о развитии ума и характера.

– Откуда вы взяли это несносное развитие ума? Нужно говорить прозябение" [Труды Я.К. Грота, т. II. Филологические разыскания (1852-1892). СПБ. 1899, стр. 69, 82.].

Стоило, например, молодому человеку сказать в разговоре, что сейчас ему надо пойти, ну, хотя бы к сапожнику, и старики сердито кричали ему:

– Не надо, а надобно! Зачем ты коверкаешь русский язык? [В Словаре Академии Российской (СПБ, 1806-1822) есть только надобно.]

Наступила новая эпоха. Прежние юноши стали отцами и дедами. И пришла их очередь возмущаться такими словами, которые ввела в обиход молодежь: даровитый, отчетливый, голосование, человечный, общественность, хлыщ [Ни в Словаре Академии Российской, ни в Словаре языка Пушкина (М., 1956-1959) слова даровитый нет. Оно появляется лишь в Словаре церковнославянского и русского языка, составленном вторым отделением Императорской Академии наук (СПБ, 1847). Слова отчетливый нет в Словаре Академии Российской. Слова голосование нет ни в одном словаре до Даля, 1882. Слово хлыщ создано Иваном Панаевым (наравне со словом приживалка ) в середине XIX века. См. также Труды Я.К. Грота, т. II, стр. 14, 69, 83. ].

Теперь нам кажется, что эти слова существуют на Руси спокон веку и что без них мы никогда не могли обойтись, а между тем в 30-40-х годах минувшего столетия то были слова-новички, с которыми тогдашние ревнители чистоты языка долго не могли примириться.

Теперь даже трудно поверить, какие слова показались в ту пору, например, князю Вяземскому низкопробными, уличными. Слова эти: бездарность и талантливый. “Бездарность, талантливый,-возмущался князь Вяземский, – новые площадные выражения в нашем литературном языке. Дмитриев правду говорил, что “наши новые писатели учатся языку у лабазников” [П. Вяземский, Старая записная книжка. Л., 1929, стр. 264.]

Если тогдашней молодежи случалось употребить в разговоре такие, неведомые былым поколениям слова, как: факт, результат, ерунда, солидарность [Ни слова факт , ни слова результат, ни слова солидарность нет в Словаре Академии Российской.] представители этих былых поколений заявляли, что русская речь терпит немалый урон от такого наплыва вульгарнейших слов.

“Откуда взялся этот факт? – возмущался, например, Фаддей Булгарин в 1847 году. – Что это за слово? Исковерканное” [“Северная пчела”, 1847, № 93 от 26 апреля. Журнальная всякая всячина.].

Яков Гpот уже в конце 60-х годов объявил безобразным новоявленное слово вдохновлять [Труды Я.К. Грота, т. II, стр. 14.]

Даже такое слово, как научный, и то должно было преодолеть большое сопротивление старозаветных пуристов, прежде чем войти в нашу речь в качестве полноправного слова. Вспомним, как поразило это слово Гоголя в 1851 году. До той поры он и не слышал о нем ["Гоголь в воспоминаниях современников”. М. стр. 511.].

Старики требовали, чтобы вместо научный говорили только ученый: ученая книга, ученый трактат. Слово научный казалось им недопустимой вульгарностью. Впрочем, было время, когда даже слово вульгарный они готовы были считать незаконным. Пушкин, не предвидя, что оно обрусеет, сохранил в “Онегине” его чужеземную форму. Вспомним знаменитые стихи о Татьяне:


Никто б не мог ее прекрасной
Назвать; но с головы до ног
Никто бы в ней найти не мог
Того, что модой самовластной
В высоком лондонском кругу
Зовется vulgar. Не могу...
Люблю я очень это слово,
Но не могу перевести;
Оно у нас покамест ново,
И вряд ли быть ему в чести.
Оно б годилось в эпиграмме...

(VIII глава)

Переводить это слово на русский язык не пришлось, потому что оно само стало русским.

И долго не могли старики примириться с таким словосочетанием, как литературное творчество, которого не знали ни Державин, ни Жуковский, ни Пушкин [Слова творчество нет ни в Словаре Академии Российской, ни в Словаре церковнославянского и русского языка (СПБ. 1847).]

Конечно, старики были не правы. Теперь и слово надо, и слово ерунда, и слово факт, и слово голосование, и слово научный, и слово творчество, и слово обязательно (в смысле непременно) ощущаются всеми, и молодыми и старыми, как законнейшие, коренные слова русской речи, и кто же может обойтись без этих слов!

Теперь уже всякому кажется странным, что Некрасов, написав в одной из своих повестей ерунда, должен был пояснить в примечании: “Лакейское слово, равнозначительное слову – дрянь ” [См. “Петербургские углы” в некрасовском альманахе “Физиология Петербурга”, часть 1. СПБ, 1845, стр. 290, и в Полном собрании сочинений Н.А. Некрасова, т. VI. М, 1950, стр. 120.], а “Литературная газета” тех лет, заговорив о чьей-то виртуозной душе, сочла себя вынужденной тут же прибавить, что виртуозный- “новомодное словцо” [“Литературная газета”, 1841, стр. 94: “В игре и в приемах видна душа виртуозная , чтобы щегольнуть новомодным словцом”.].

В детстве я еще застал стариков (правда, довольно дряхлых), которые говорили на бале, Александрынский театр, генварь, румяны, белилы, мебели (во множественном числе) и т. д.

II

Но вот миновали годы, и я, в свою очередь, стал стариком. Теперь по моему возрасту и мне полагается ненавидеть слова, которые введены в нашу речь молодежью, и вопить о порче языка.

Тем более что на меня, как на всякого моего современника, сразу в два-три года нахлынуло больше новых понятий и слов, чем на моих дедов и прадедов за последние два с половиной столетия. Среди них было немало чудесных, а были и такие, которые казались мне на первых порах незаконными, вредными, портящими русскую речь, подлежащими искоренению и забвению.

Помню, как страшно я был возмущен, когда молодые люди, словно сговорившись друг с другом, стали вместо до свиданья говорить почему-то пока.

Или эта форма: «я пошел» вместо «я ухожу». Человек еще сидит за столом, он только собирается уйти, но изображает свой будущий поступок уже совершенным.

С этим я долго не мог примириться.

В то же самое время молодежью стал по-новому ощущаться глагол переживать. Мы говорили: «я переживаю горе» или «я переживаю радость», а теперь говорят: «я так переживаю» (без дополнения), и это слово означает теперь: «я волнуюсь», а еще чаще: «я страдаю», «я мучаюсь».

Такой формы не знали ни Толстой, ни Тургенев, ни Чехов. Для них переживать всегда было переходным глаголом. А теперь я слышал своими ушами следующий пересказ одного модного фильма о какой-то старинной эпохе:

– Я так переживаю! – сказала графиня.

– Брось переживать! – сказал маркиз.

По-новому осмыслился глагол воображать . Прежде он означал фантазировать. Теперь он чаще всего означает: чваниться, важничать.

– Он так воображает , – говорят теперь о человеке, который зазнался.

Правда, и прежде было: воображать о себе («много о себе воображаете» и т. д.). Но теперь уже не требуется никаких дополнительных слов.

Очень коробило меня заносчивое выражение я кушаю. В мое время то была учтивая форма, с которой человек обращался не к себе, а к другим.

– Пожалуйте кушать!

Если же он говорил о себе: я кушаю- это ощущалось, как забавное важничанье.

Тогда же в просторечии утвердилось словечке обратно - с безумным значением опять.

Помню, когда я впервые услышал из уст молодой домработницы, что вчера вечером пес Бармалей “обратно лаял на Марину и Тату”, я подумал, будто Марина и Тата первые залаяли на этого пса.

Вдруг нежданно-негаданно не только в устную, разговорную, но и в письменную, книжную речь вторглось новое словосочетание в адрес- и в течение нескольких месяцев вытеснило прежнюю форму по адресу. Мне с непривычки было странно слышать: “она сказала какую-то колкость в мой адрес”, “раздались рукоплескания в его адрес”.

Такое же недоумение вызывала во мне новоявленная форма: выбора (вместо выборы), договора (вместо договоры), лектора (вместо лекторы).

В ней слышалось мне что-то залихватское, бесшабашное, забубенное, ухарское.

Напрасно я утешал себя тем, что эту форму уже давно узаконил русский литературный язык. “Ведь, – говорил я себе, – прошло лет восемьдесят, а пожалуй и больше, с тех пор, как русские люди перестали говорить и писать: “до мы, до кторы, учи тели, профе ссоры, сле сари, ю нкеры, пе кари, пи сари, фли гели, и охотно заменили их формами: дома , учителя , профессора , слесаря , флигеля , юнкера , пекаря и т. д.” [В “Женитьбе” Гоголя (1836-1842) есть и дома (1, XIII) и домы (1, XIV).].

Мало того. Следующее поколение придало ту же залихватскую форму новым десяткам слов, таким, как: бухга лтеры, то мы, ка теры, то поли, ла гери, ди зели. Стали говорить и писать: бухгалтера , тома , катера , тополя , лагеря , дизеля и т. д.

Еще Чехов не признавал этих форм. Для него существовали только инженеры , и тополи (см., например, IX, 118; XIV, 132), а если бы он услышал: тома , он подумал бы, что речь идет о французском композиторе Амбруазе Тома.

Казалось бы, довольно. Но нет. Пришло новое поколение, и я услыхал от него: шофера , автора , библиотекаря , сектора ... И еще через несколько лет: выхода , супа , плана , матеря , дочеря , секретаря , плоскостя , скоростя , ведомостя , возраста , площадя [По словам Тургенева, форма площадя с давних времен существовала в диалекте крестьян Орловской губернии: так назывались у них “большие сплошные массы кустов” (И.С. Тургенев , Собр. соч., т. 1. М., 1961, стр. 9). Но есть основание думать, что нынешнее слово площадя возникло независимо от этого орловского термина. Лев Толстой (в 1874 году) утверждал, что в “живой речи употребляется форма воза , а не возы ” (т. XVII, стр. 82).]

Всякий раз я приходил к убеждению, что протестовать против этих слов бесполезно. Я мог сколько угодно возмущаться, выходить из себя, но нельзя же было не видеть, что здесь на протяжении столетия происходит какой-то безостановочный стихийный процесс замены безударного окончания ы(и ) сильно акцентированным окончанием а(я).

И кто же поручится, что наши правнуки не станут говорить и писать: крана , актера , медведя , желудя . Наблюдая за пышным расцветом этой ухарской формы, я не раз утешал себя тем, что эта форма завладевает главным образом такими словами,которые в данном профессиональном (иногда очень узком) кругу упоминаются чаще всего: форма плана существует только среди чертежников; торта в кондитерских; супа - в ресторанных кухнях; площадя – в домовых управлениях; скоростя – у трактористов.

Пожарные говорят: факела .

Не станем сейчас заниматься вопросом: желателен ли этот процесс или нет, об этом разговор впереди, а покуда нам важно отметить один многознаменательный факт: все усилия бесчисленных ревнителей чистоты языка остановить этот бурный процесс или хотя бы ослабить его до сих пор остаются бесплодными. Если бы мне даже и вздумалось сейчас написать: «Крымские тополи », или: «томы Шекспира», я могу быть заранее уверенным, что в моей книге напечатают: «Крымские тополя », «тома Шекспира».

Так как и тополи и томы до того устарели, что современный читатель почуял бы и в них стилизаторство, жеманность, манерничание.

И новое значение словечка: зачитал. Преждезачитал это значило: замошенничал книжку, взял почитать и не отдал. А теперь – прочитал вслух, огласил.

«Потом был зачитан проект резолюции».

Прежде, обращаясь к малышам, мы всегда говорили: дети . Теперь это слово повсюду вытеснено словом ребята . Оно звучит и в школах и в детских садах, что чрезвычайно шокирует старых людей, которые мечтают о том, чтобы дети снова назывались детьми. Прежде ребятами назывались только крестьянские дети (наравне с солдатами и парнями).

Дома одни лишь ребята.

(Некрасов, III, 12)

Было бы поучительно проследить тот процесс, благодаря которому в нынешней речи возобладала деревенская форма.

Вместо отражать появилось отображать. Вместо широкие массы читателей возник небывалый широкий читатель.

Появилась в детском просторечии новая форма слабо (“тебе слабо перепрыгнуть через эту канаву”) и т. д.


Очень раздражала меня на первых порах новая роль слова запросто. Прежде оно значило: без церемоний.

– Приходите к нам запросто (то есть по-дружески).

Теперь это слово понимают иначе. Почти вся молодежь говорит:

– Ну это запросто (то есть: не составляет никакого труда).

Не стану перечислять все слова, какие за мою долгую жизнь вошли в наш родной язык буквально у меня на глазах.

Скажу только, что среди этих слов было немало таких, которые встречал я с любовью и радостью. О них речь впереди. А сейчас я говорю лишь о тех, что вызывали у меня отвращение. Поначалу я был твердо уверен, что это слова-выродки, слова-отщепенцы, что они искажают и коверкают русский язык, но потом, наперекор своим вкусам и навыкам, попытался отнестись к ним гораздо добрее.

Стерпится – слюбится! За исключением слова обратно (в смысле опять), которое никогда и не притязало на то, чтобы войти в наш литературный язык, да пошлого выражения я кушаю, многие из перечисленных слов могли бы, кажется, мало-помалу завоевать себе право гражданства и уже не коробить меня.

Это в высшей степени любопытный процесс – нормализация недавно возникшего слова в сознании тех, кому оно при своем появлении казалось совсем неприемлемым, грубо нарушающим нормы установленной речи.

Очень точно изображает этот процесс становления новых языковых норм академик Яков Грот. Упомянув о том, что на его памяти принялись такие слова, как: деятель, представитель, почин, влиятельный, сдержанный, ученый справедливо замечает:

“Ход введения подобных слов бывает обыкновенно такой: вначале слово допускается очень немногими; другие его дичатся, смотрят на него недоверчиво, как на незнакомца; но чем оно удачнее, тем чаще начинает являться. Мало-помалу к нему привыкают, и новизна его забывается: следующее поколение уже застает его в ходу и вполне усваивает себе.

Так было, например, со словом деятель; нынешнее молодое поколение, может быть, и не подозревает, как это слово, при появлении своем в 30-х годах, было встречено враждебно большею частью пишущих. Теперь оно слышится беспрестанно, входит уже и в правительственные акты, а было время, когда многие, особенно из людей пожилых, предпочитали ему делатель (см., напр., сочинения Плетнева).

Иногда случается, однако ж, что и совсем новое слово тотчас полюбится и войдет в моду. Это значит, что оно попало на современный вкус. Так было в самое недавнее время со словами: влиять повлиять), влиятельный, относиться к чему-либо так или иначе и др." [Труды Я.К. Грота, т. II. СПБ, 1899, стр. 17.].

Почему бы этому не случиться и с теми словами, о которых я сейчас говорил?

Конечно, я никогда не введу этих слов в свой собственный речевой обиход. Было бы противоестественно, если бы я, старый человек, в разговоре сказал, например, договора , или: тома , или: я так переживаю, или: ну, я пошел, или: пока, или: я обязательно подъеду к вам сегодня. Но почему бы мне не примириться с людьми, которые пользуются таким лексиконом? Право же, было бы очень нетрудно убедить себя в том, что слова эти не хуже других: вполне правильны и даже, пожалуй, желательны.

– Ну что плохого, – говорю я себе, – хотя бы в коротеньком слове пока? Ведь точно такая же форма прощания с друзьями есть и в других языках, и там она никого не шокирует. Великий поэт Уолт Уитмен незадолго до смерти простился с читателями трогательным стихотворением “So long!”, что и значит по-английски – “Пока!”. Французское a bientot имеет то же самое значение. Грубости здесь нет никакой. Напротив, эта форма исполнена самой любезной учтивости, потому что здесь спрессовался такой (приблизительно) смысл: будь благополучен и счастлив, пока мы не увидимся вновь.

Я пробую спорить с собою, пробую подавить в себе свои привычные субъективные вкусы и, сделав над собою усилие, пытаюсь хоть отчасти примириться даже с коробящим меня словечком зачитать.

– Ведь, – говорю я себе, – теперь это слово приобрело специфический смысл, какого не было ни в одном производном от глагола читать; смысл этот, мне сдается, такой: огласить одну или несколько официальных бумаг на каком-нибудь (большею частью многолюдном) собрании.

Да и с выражением ну, я пошел не так уж трудно примириться, как чудилось мне в первое время. Великий языковед А.А. Потебня еще в 1874 году отыскал образцы этой формы в литовских, сербских, украинских текстах, а также в наших старорусских духовных стихах:

Молися ты господу, трудися

За Алексея божия человека,

А я пошел во иншую землю [А.А. Потебня, Из записок по русской грамматике, т. I-II. М., 1958, стр. 271-275.].

Увидя это я пошел в древней песне, существующей по меньшей мере полтысячи лет, я уже не мог восставать против этого – как теперь оказалось – далеко не нового “новшества”, узаконенного нашим языком с давних пор и совершенно оправданного еще в 70-х годах одним из авторитетнейших наших лингвистов.

Не так-то легко оказалось побороть инстинктивное отвращение к формам: инженера, договора, площадя, скорости .

Но и здесь я решил преодолеть свои личные вкусы и вдуматься во все эти слова беспристрастно.

– Для меня несомненно, – сказал я себе, – что массовое перенесение акцента с первых слогов на последние происходит в наше время неспроста. Деревенская, некрасовская Русь такой переакцентировки не знала: язык патриархальной деревни тяготел к протяжным, неторопливым словам с дактилическими окончаниями (то есть к таким словам, которые имеют ударение на третьем слоге от конца):

Порасста влены тамсто лики точё ные,

Поразо стланы тамска терти бра ные.

(II, 153) [ Подробнее см. об этом: Корней Чуковский, Мастерство Некрасова, изд. третье. М., 1959, стр. 592-610.]

На две строки целых шесть трехсложных, четырехсложных, пятисложных слов. Такое долгословие вполне отвечало эстетическим вкусам старозаветной деревни.

Этот вкус отразился и в поэзии Некрасова (а также Кольцова, Никитина и других “мужицких демократов”):

Всевынося щего ру сского племе ни

Многострада льная мать!

Недаром долгие протяжные слова, соответствующие медлительным темпам патриархального быта, так характерны для песенного народного творчества минувших столетий. В связи с индустриализацией страны эти медлительные темпы изжиты: наряду с протяжной песней появилась короткая частушка, слова стали энергичнее, короче, отрывистее. А в длинных словах, к которым столько веков тяготела эстетика старорусских произведений народной поэзии – колыбельных и свадебных песен, былин и т. д., ударения перекочевали с третьего слога (от конца) на последний. Начался планомерный процесс вытеснения долгих дактилических слов словами с мужским окончанием: вместо ма тери стало матеря , вместо ска терти – скатертя , вместо то поли тополя .

Так что и эти трансформации слов и эта тяга к наконечным ударениям исторически обусловлены давнишней тенденцией нашего речевого развития.


Да и форма я переживаю, может быть, совсем не такой криминал. Ведь во всяком живом разговоре мы часто опускаем слова, которые легко угадываются и говорящим и слушающим. Мы говорим: “Скоро девять” (и подразумеваем: часов). Или: “У него температура” (подразумеваем: высокая). Или: “Ей за сорок” (подразумеваем: лет). Или: “Мы едем на Басманную” (подразумеваем: улицу).

Такое опущение называется эллипсисом. Здесь вполне законная экономия речи. Вспомним другой переходный глагол, тоже в последнее время утративший кое-где свою переходность: нарушать.

Все мы слышали от кондукторов, милиционеров и дворников:

– Граждане, не нарушайте!

Подразумевается: установленных правил. И другая такая же форма:

– Граждане, переходя улицу там, где нет перехода, вы подвергаетесь.

Эллипсис ли это, не знаю. Но переживать, уж конечно, не эллипсис: дополнение здесь не подразумевается, а просто отсутствует.

Тот, кто произнес эту фразу, даже удивился бы, если бы его спросили, что именно он переживает: горе или радость. О радости не может быть и речи; переживать нынче означает: волноваться, тревожиться.

Как бы ни коробило нас это новое значение старого слова, оно так прочно утвердилось в языке, что реставрация былого значения едва ли возможна.

Теперь мне даже странно вспомнить, как сердило меня на первых порах нынешнее словосочетание: сто грамм.

– Не сто грамм, а сто граммов! - с негодованием выкрикивал я.

Но мало-помалу привык, обтерпелся, и теперь эта новая форма кажется мне совершенно нормальной.

И сказать ли? Я даже сделал попытку примириться с русским падежным окончанием слова пальто.

Конечно, это для меня трудновато, и я по-прежнему тяжко страдаю, если в моем присутствии кто-нибудь скажет, что он нигде не находит пальта или идет к себе домой за пальтом.

Но все же я стараюсь не сердиться и утешаю себя таким рассуждением

– Ведь, – говорю я себе, – вся история слова пальто подсказывает нам эти формы. В повестях и романах, написанных около середины минувшего века или несколько раньше, слово это печаталось французскими буквами:

“Он надел свой модный paletot”.

“Его синий paletot был в пыли”.

По-французски paletot – мужского рода, и даже тогда, когда это слово стало печататься русскими буквами, оно еще лет восемь или десять сохраняло мужской род и у нас. В тогдашних книгах мы могли прочитать:

“Этот красивый пальто”,

“Он распахнул свой осенний пальто”.

Но вот после того, как пальто стало очень распространенной одеждой, его название сделалось общенародным, а когда народ ощутил это слово таким же своим, чисто русским, как, скажем, яйцо, колесо, молоко, толокно, он стал склонять его по правилам русской грамматики: пальто , пальту, пальтом и даже польта.

– Что же здесь худого? – говорил я себе и тут же пытался убедить себя новыми доводами. – Ведь русский язык настолько жизнеспособен, здоров и могуч, что тысячу раз на протяжении веков самовластно подчинял своим собственным законам и требованиям любое иноязычное слово, какое ни войдет в его орбиту.

В самом деле. Чуть только он взял у татар такие слова, как тулуп, халат, кушак, амбар, сундук, туман, армяк, арбуз, ничто не помешало ему склонять эти чужие слова по законам русской грамматики: сундук, сундука, сундуком.

Точно так же поступил он со словами, которые добыл у немцев, с такими, как фартук, бляха, парикмахер, курорт.

У французов он взял не только пальто, но и такие слова, как бульон, пассажир, спектакль, пьеса, кулиса, билет, - так неужели он до того анемичен и слаб, что не может распоряжаться этими словами по-своему, изменять их по числам, падежам и родам, создавать такие чисто русские формы, как пьеска, закулисный, безбилетный, бульонщик?

Конечно, нет! Эти слова совершенно подвластны ему. Почему же делать исключение для слова пальто, которое к тому же до того обрусело, что тоже обросло исконно русскими национальными формами: пальтишко, пальтецо и т. д.

Почему же не склонять это слово, как склоняется, скажем, шило, коромысло, весло ? Ведь оно принадлежит именно к этому ряду существительных среднего рода. Пуристы же хотят, чтобы оно оставалось в ряду таких несклоняемых слов, как домино, депо, трюмо, манто, метро, бюро и т. д. Между тем оно уже вырвалось из этого ряда, и нет никакого резона переносить его обратно в этот ряд.

Впрочем, и метро, и бюро, и депо тоже не слишком-то сохраняют свою неподвижность. Ведь просторечие склоняет их по всем падежам.

– В депе – танцы.

– Завтра на бюре рассмотрим!

– Я лучше метро м поеду!

Сравни у Маяковского:

Я, товарищи, из военной бюры .

(“Хорошо!”)

Русский язык вообще тяготеет к склонению несклоняемых слов. Не потому ли, например, создалось слово кофий, что кофе никак не возможно склонять? Не потому ли кое-где утвердились формы радиво (вместо радио) и какава (вместо какао), что эти формы можно изменять по падежам?

Всякое новое поколение русских детей изобретает эти формы опять и опять. Четырехлетний сын профессора Гвоздева называл радиомачты – радивы и твердо верил в склоняемость слова пальто, вводя в свою речь такие формы, как в пальте, пальты [А.Н. Гвоздев, Вопросы изучения детской речи. М., 1961, стр. 307 и 316.] Воспитывался он в высококультурной семье, где никто не употреблял этих форм.

III

Так убеждал я себя, и мне казалось, что все мои доводы неотразимо логичны.

Но, очевидно, одной логики мало для оценки того или иного языкового явления. Существуют другие критерии, которые сильнее всякой логики. Мы можем сколько угодно доказывать и себе и другим, что то или иное слово и по своему смыслу, и по своей экспрессии, и по своей грамматической форме не вызывает никаких нареканий. И все же по каким-то особым причинам человек, который произнесет это слово в обществе образованных, культурных людей, скомпрометирует себя в их глазах. Конечно, формы словоупотребления чрезвычайно меняются, и трудно предсказать их судьбу, но всякий, кто скажет, например, в 1962 году выбора, сразу зарекомендует себя как человек не очень высокой культуры.

И как бы ни были убедительны доводы, при помощи которых я пытался оправдать склоняемость слова пальто , все же едва я услыхал от одной очень милой медицинской сестры, что осенью она любит ходить без пальта, я невольно почувствовал к ней антипатию.

И тут мне сделалось ясно, что, несмотря на все свои попытки защитить эту, казалось бы, совершенно законную форму, я все же в глубине души не приемлю ее. Ни под каким видом, до конца своих дней я не мог бы ни написать, ни сказать в разговоре: пальта, пальту или пальтом.

И нелегко мне чувствовать расположение к тому человеку – будь он врач, инженер, литератор, учитель, студент, который скажет при мне:

– Он смеялся в мой адрес.

Матеря пришли на выбора .

Может быть, в будущем, в 70-х годах, эти формы окончательно утвердятся в обиходе культурных людей, но сейчас, в 1962 году, они все еще ощущаются мною как верная примета бескультурья!

Что же касается таких форм, как пока, я пошел, вроде дождик идет и др., их, несомненно, пора амнистировать, потому что их связь с той средой, которая их породила, успела уже всеми позабыться, и, таким образом, из разряда просторечных и жаргонных они уже прочно вошли в разряд литературных, и нет ни малейшей нужды изгонять их оттуда.

Первым и чуть ли не важнейшим недугом современного русского языка в настоящее время считают его тяготение к иностранным словам.

По общераспространенному мнению, здесь-то и заключается главная беда нашей речи.

Действительно, эти слова могут вызвать досадное чувство, когда ими пользуются зря, бестолково, не имея для этого никаких оснований. И да будет благословен Ломоносов, благодаря которому иностранная перпенди кула сделалась маятником, из абриса стал чертеж, из оксигениума - кислород , из гидрогениума - водород , а бергверк превратился в рудник,

И, конечно, это превосходно, что такое обрусение слов происходит и в наши дни, что

аэроплан заменился у нас самолетом,

геликоптер - вертолетом ,

грузовой автомобиль - грузовиком,

митральеза - пулеметом,

думпкар - самосвалом,

голкипер - вратарем,

шофер - водителем (правда, еще не везде).

И, конечно, я с полным сочувствием отношусь к протесту писателя Бориса Тимофеева против казенно-иностранного словца пролонгировать, которое и в самом деле отдает канцелярией .

И как не радоваться, что немецкое фриштикать, некогда столь популярное в обиходе столичных (да и провинциальных) чиновников, всюду заменилось русским завтракать и ушло б из нашей памяти совсем, если бы не сбереглось в “Ревизоре”, а также в “Скверном анекдоте” Достоевского:

“А вот посмотрим, как пойдет дело после фриштика да бутылки толстобрюшки!” (“Ревизор”).

“Петербургский русский никогда не употребит слово “завтрак”, а всегда говорит: фрыштик, особенно напирая на звук “фры” (“Скверный анекдот”).

Точно так же не могу я не радоваться, что французская индижестия, означавшая несварение желудка, сохранилась теперь только в юмористическом куплете Некрасова:

да на некоторых страницах Белинского. Например:

“Ну, за это надо извинить высшее общество: оно несомненно деликатно и боится индижестии” .

И кто не разделит негодования Горького по поводу сплошной иностранщины, какой до недавнего времени часто щеголяли иные ораторы, как, например, “тенденция к аполитизации дискуссии”, которая в переводе на русский язык означает простейшую вещь: “намерение устранить из наших споров политику” .

Маяковский еще в 1923 году выступал против засорения крестьянских газет такими словами, как апогей и фиаско. В своем стихотворении “О фиасках, апогеях и других неведомых вещах” он рассказывает, что крестьяне деревни Акуловки, прочтя в газете фразу: “Пуанкаре терпит фиаско”, решили, что Фиаско - большая персона, недаром даже французский президент его “терпит”:

А насчет апогея красноармейцы подумали, что это название немецкой деревни. Стали искать на географической карте:

II

Но значит ли это, что иноязычные слова, иноязычные термины, вошедшие в русскую речь, всегда, во всех случаях плохи? Что и апогей и фиаско, раз они не понятны в деревне Акуловке, должны быть изгнаны из наших книг и статей Навсегда? А вместе с ними неисчислимое множество иноязычных оборотов и слов, которые давно уже усвоены нашими предками?

Имеем ли мы право решать этот вопрос по-шишковски сплеча: к черту всякую иностранщину, какова б она ни была, и да здравствует химически чистый, беспримесный, славяно-русский язык, свободный от латинизмов, галлицизмов, англицизмов и прочих кощунственных измов ?

Такая шишковщина, думается мне, просто немыслима, потому что, чуть только мы вступим на эту дорогу, нам придется выбросить за борт такие слова, унаследованные русской культурой от древнего Рима и Греции, как республика, диктатура, амнистия, милиция, герой, супостат, пропаганда. космос, атом, грамматика, механика, тетрадь, фонарь, лаборатория и т.д., и т.д., и т.д.

А также слова, образованные в более позднее время от греческих и латинских корней: геометрия, физика, зоология, интернационал, индустриализация, политика, экономика, стратосфера, термометр, телефон, телеграф, телевизор.

И слова, пришедшие к дам от арабов: алгебра, альманах, алкоголь.

И слова, пришедшие от тюркских народов: ирмяк, артель, аршин, балаган, бакалея, базар, башмак, болван, караул, кутерьма, чулан, чулок.

И слова, пришедшие из Италии: почта, купол, кабинет, бюллетень, скарлатина, газета, симфония, соната, касса, кассир, галерея, балкон, опера, оратория, тенор, сопрано, сценарий и др.

И слова, пришедшие из Англии: митинг, бойкот, клуб, чемпион, рельсы, руль, агитатор, лидер, спорт, вокзал, ростбиф, бифштекс, хулиган и т.д.

И слова, пришедшие из Франции: наивный, серьезный, солидный, массивный, эластичный, репрессия, депрессия, партизан, декрет, батарея, сеанс, саботаж, авантюра, авангард, кошмар, блуза, бронза, метр, сантиметр, декада, парламент, браслет, пудра, одеколон, вуаль, котлета и т.д.

И слова, пришедшие из Германии: бутерброд, шлагбаум, брудершафт, бухгалтер, вексель, штраф, флейта, мундир .

Не думаю, чтобы нашелся чудак, который потребовал бы, чтобы мы отказались от этих нужнейших и полезнейших слов, давано ощущаемых нами как русские.

Почему же в стране, где весь народ принял и превосходно усвоил такие иноязычные слова, как революция, социализм, коммунизм, пролетарий, капитализм, буржуй, саботаж, интернационал, агитация, демонстрация, мандат, комитет, милиция, империализм, колониализм, марксизм, и не только усвоил, а сделал их русскими, родными, все еще находятся люди, которые буквально дрожат от боязни, как бы в богатейшую, самобытную русскую речь, не дай бог, не проникло еще одно слово с окончанием ация, ист или изм.

Такие страхи бессмысленны хотя бы уже потому, что в настоящее время окончания ация, изм и ист ощущаются нами как русские: очень уж легко и свободно стали они сочетаться с чисто русскими коренными словами - с такими, как, например, правда, служба, очерк, связь, отозвать и др.,-отчего сделались возможны следующие - прежде немыслимые - русские формы: правдист, связист, очеркист, уклонист, отзовист, службист, значкист .

Из чего следует, что русские люди мало-помалу привыкли считать суффикс ист не чужим, а своим, таким же, как тель или чик в словах извозчик, служитель и пр.

Даже древнее русское слово баян и то получило в народе суффикс ист : баянист.

Вот до какой степени активизировалось окончание нет, каким живым и понятным для русского уха наполнилось оно содержанием. Окончательно убедил меня в этом один пятилетний мальчишка, который, впервые увидев извозчика, с восторгом сказал отцу:

Смотри, лошадист поехал!

Мальчик знал, что на свете существуют трактористы, танкисты, таксисты, велосипедисты, но слова извозчик никогда не слыхал и создал свое: лошадист .

И кто после этого может сказать, что суффикс ист не обрусел у нас окончательно! Его смысл ощущается даже детьми, и не мудрено, что он становится все продуктивнее.

Так же обрусел суффикс изм. Вспомним: большевизм, ленинизм. В сочинениях В.И. Ленина: боевизм. Академик В.В. Виноградов указывает, что в современном языке этот суффикс “широко употребляется в сочетании с русскими основами, иногда даже яркой разговорной окраски: хвостизм, наплевизм” .

К этим словам можно присоседить мещанизм, ставший устойчивым лингвистическим термином . И царизм.

Или вспомним, например, иностранный суффикс тори (я) в таких словах, как оратория, лаборатория, консерватория, обсерватория и т.д. и т.д. Не замечательно ли, что даже этот суффикс, крепко припаянный к иностранным корням, настолько обрусел в последнее время, что стал легко сочетаться с исконно русскими, славянскими корнями. По крайней мере у Александра Твардовского в знаменитой “Муравии” вполне естественно прозвучало крестьянское словцо суетория.

Конец предвидится ан нет
Всей этой суетории?

Суффикс аци(я) также вполне обрусел: русское ухо освоилось с такими словами, как яровизация, военизация, советизация, большевизация и пр. Л. М. Копенкина пишет мне из города Верхняя Салда (Свердловской обл.), что ее сын, пятилетний Сережа, услышав от нее, что пора подстригать ему волосы, тотчас же спросил у нее:

Мы в подстригацию пойдем? Да?

Обрусение суффикса аци(я) происходит одновременно с обрусением суффикса аж (яж).

Недавно, репетируя новую пьесу, некий режиссер предложил своей труппе:

А теперь для оживляжа - перепляс.

И никто не удивился этому странному слову. Очевидно, оно наравне с реагажем так прочно вошло в профессиональную терминологию театра, что уже не вызывает возражений.

В “Двенадцати стульях” очень по-русски прозвучало укоризненное восклицание Бендера, обращенное к старику Воробьянинову: “Нашли время для кобеляжа. В вашем возрасте кобелировать просто вредно” .

Кобеляж находится в одном ряду с такими формами, как холуяж, подхалимаж и др. . Из чего следует, что экспрессия иноязычного суффикса аж (яж) вполне освоена языковым сознанием русских людей.

Очень верно говорит современный советский лингвист:

“Если оставить в стороне научные и технические термины и вообще книжные “иностранные” слова, а также случайные и мимолетные модные словечки, то можно смело сказать, что наши “заимствования” в большинстве вовсе не пассивно усвоенные, готовые слова, а самостоятельно, творчески освоенные или даже заново созданные образования” .
В этом и сказывается подлинная мощь языка. Ибо не тот язык по-настоящему силен, самобытен, богат, который боязливо шарахается от каждого чужеродного слова, а тот, который, взяв это чужеродное слово, творчески преображает его, самовластно подчиняя своей собственной воле, своим собственным эстетическим вкусам и требованиям, благодаря чему слово приобретает новую экспрессивную форму, какой не имело в родном языке.

Напомню хотя бы новоявленное слово стиляга. Ведь как создалось в нашем языке это слово? Взяли древнегреческое, давно обруселое стиль и прибавили к нему один из самых выразительных русских суффиксов: яг(а). Этот суффикс далеко не всегда передает в русской речи экспрессию морального осуждения, презрения. Кроме сутяги, бродяги, есть миляга, работяга и бедняга. Но здесь этот суффикс становится в ряд с неодобрительными ыга, юга, уга и пр., что сближает стилягу с такими словами, как прощелыга, подлюга, ворюга, хапуга, выжига .

Этот русский характер подчеркивается еще тем обстоятельством, что в иашей речи свободно бытуют и такие чисто русские национальные формы, как стиляжный, стиляжничать, достиляжиться и т.д., и т.д., и т.д.

Вот ты и достиляжился! -сказал раздраженный отец своему щеголеватому сыну, когда тот за какой-то зазорный поступок угодил в отделение милиции.

Или слово интеллигенция. Казалось бы, латинское его происхождение бесспорно. Между тем оно изобретено русскими (в 70-х годах) для обозначения чисто русской социальной прослойки, совершенно неведомой Западу, ибо интеллигентом в те давние годы назывался не всякий работник умственного труда, а только такой, быт и убеждения которого были окрашены идеей служения народу . И, конечно, только педанты, незнакомые с историей русской культуры, могут относить это слово к числу иноязычных, заимствованных.

Иностранные авторы, когда пишут о нем, вынуждены переводить его с русского: “intelligentsia”. “Интеллиджентсия”, - говорят англичане, взявшие это слово у нас. Мы, подлинные создатели этого слова, распоряжаемся им как своим, при помощи русских окончаний и суффиксов: интеллигентский, интеллигентность, интеллигентщина, интеллигентничать, полуинтеллигент *.

* Журналист И. Смирнов придумал забавное слово для обозначения особо усердной "демократической" прослойки - простиллигенция. - V.V.
Или слово шеф - уж до чего иностранное! Оно даже не слишком-то ладит с нашей русской фонетикой. Но можно ли говорить, что мы пассивно ввели его в свой лексикон, если нами созданы такие чисто русские формы, как шефство, шефствовать, шефский, подшефный и пр.?

Русский язык так своенравен, силен и неутомим в своем творчестве, что любое чужеродное слово повернет на свой лад, оснастит своими собственными, гениально-экспрессивными приставками, окончаниями, суффиксами, подчинит своим вкусам, а порою и прихотям. Очень верно говорит Илья Сельвинский “о редкой способности русского населения быстро воспринимать чужеземную речь и по-хозяйски приспособлять ее к своему обиходу”.

“Переработка эта, - продолжает поэт, - делала иностранное слово до такой степени отечественным, что теперь бывает трудно поверить в его инородное происхождение. Например, немецкие слова бэр (медведь) и лох (дыра) образовали такое, казалось бы, кондовое русское слово, как берлога. Этим еще больше подчеркивается мощь русского языка” .

Действительно, иногда и узнать невозможно то иноязычное слово, которое попало к нему в оборот: из греческого кирие элейсон (господи помилуй!) он сделал глагол куролесить , греческое ката басис (особенный порядок церковных песнопений) превратил в катавасию , то есть церковными “святыми” словами обозначил дурачество, озорство, сумбур. Из латинского картулярия (монастырский хранитель священных книг) русский язык сделал халтурщика - недобросовестного, плохого работника . Из скандинавского эмбэтэ - чистокровную русскую ябеду , из английского ринг ды делл! - рынду бей , из немецкого крингеля - крендель .

Язык чудотворец, силач, властелин, он так круто переиначивает по своему произволу любую иноязычную форму, что она в самое короткое время теряет черты первородства, - не смешно ли дрожать и бояться, как бы не повредило ему какое-нибудь залетное чужеродное слово!

В истории русской культуры уже бывали эпохи, когда вопрос об иноязычных словах становился так же актуален и жгуч, как сейчас.

Такой, например, была эпоха Белинского - 30-е и особенно 40-е годы минувшего века, когда в русский язык из-за рубежа ворвалось множество новых понятий и слов. Полемика об этих словах велась с ожесточенною страстью. Белинский всем сердцем участвовал в ней и внес в нее много широких и мудрых идей, которые и сейчас могут направить на истинный путь всех размышляющих о родном языке. (См., например, его статьи “Голос в защиту от «Голоса в защиту русского языка»”, “Карманный словарь иностранных слов”, “«Грамматические разыскания», соч. В.А. Васильева", “«Северная пчела» - защитница правды и чистоты русского языка”, “Взгляд на русскую литературу 1847 года” и многие другие.)

К сожалению, сложная позиция Белинского в этом сложном вопросе изображается в большинстве случаев чрезвычайно упрощенно. Не знаю, в силу каких побуждений пишущие о нем зачастую выпячивают одни его мысли и скрывают от читателей другие.

Получается зловредная ложь о Белинском, искажающая подлинную суть его мыслей.

Чтобы понять эти мысли во всем их объеме, мы должны раньше всего ясно представить себе, какие необычайные сдвиги происходили тогда в языке и, в частности, как огромно было количество иностранных оборотов и слов, вторгшихся в тогдашнюю русскую речь.

Их вторжение страшно тревожило и пугало реакционных пуристов, которые из недели в неделю, из месяца в месяц стихами и прозой выражали свою свирепую ненависть к ним. Над этими словами глумились даже на театральных подмостках.

Вот, например, какую дикую мозаику составил из них некий разъяренный пурист, выхвативший их из журнальных статей того времени:

“Абсолютные принципы нашей рефлексии довели нас до френетического состояния, иллюзируя обыкновенную субстанциональность и простую реальность силою реактивного идеализирования с устранением изолирования предметов. Гуманные элементы мелочного анализа, так сказать, будучи замкнуты в грандиозности мировых феноменов жизни, сосредотачиваются в индивидуальной единичности. Отторгаясь от своих субъективных интересов, личность наша стремится в мир объективных фактов и идей, и здесь-то доктрина умов великих, универсальных, здесь-то виртуозность творения достигает своих высоких результатов”.
“И это русский язык половины XIX века! - ужасался блюститель чистоты русской речи. - Читаем - и не верим глазам. Что бы сказали, если б жили, А.С. Шишков и другие поборники русского слова, что бы сказал Карамзин!” .

Конечно, такой бессмысленной фразеологии в журналистике того времени не было и быть не могло, но самые слова, которые воспроизводятся здесь, переданы верно и точно: чуть не в каждой книжке “Отечественных записок” действительно встречались в ту пору принципы, субъекты, элементы, гуманность, прогресс, универсальный, виртуозный, талантливый, доктрина, рефлексия и т.д.

Против этой-то иностранщины и заявил свой протест автор вышеприведенной “мозаики”.

Сильно изумится современный читатель, узнав, что этим поборником русского слова был пресловутый мракобес Фаддей Булгарин, реакционнейший журналист той эпохи, который сам-то очень плохо владел русской речью и постоянно коверкал ее в своих романах и бесчисленных газетных статьях.

А тем писателем, от “варваризмов” которого Фаддей Булгарин защищал эту речь, был гениальный стилист Белинский, один из сильнейших мастеров русского слова.

В ту пору Белинский из пламенной любви к русской речи упорно внедрял в нее философские и научные иностранные термины, так как видел здесь одну из непоследних задач своего служения интересам народа.

Именно эта задача заставила Белинского высказывать в своих статьях сожаление, что в русском языке еще ие вполне утвердились такие слова, как концепция, ассоциация, шанс, атрибут, эксплуатировать, реванш, ремонтировать и т.д.

Откуда же у великого критика такое упорное тяготение к иностранным словам, против которых вместе с Фаддеем Булгариным бешено восстала в ту пору вся свора реакционных писак?

Ответ на этот вопрос очень прост: такое обогащение словарного фонда вполне отвечало насущным потребностям разночинной интеллигенции 30-х и 40-х годов XIX века.

Ведь именно тогда, под могучим воздействием крестьянских восстаний в России и народных потрясений на Западе, русские передовые разночинцы, несмотря ни на какие препоны, страстно приобщались к идеям революционной Европы, и им понадобилось огромное множество слов для выражения этих новых идей.

Рядом с Белинским над обогащением национального словаря трудились такие революционеры, как Петрашевский и Герцен. Петрашевский в своем знаменитом “Карманном словаре иностранных слов” (1845) утвердил в русском литературном обиходе слова: социализм, коммунизм, терроризм, материализм, фурьеризм и пр. .

Герцен приучил читателя к таким еще не установившимся терминам, как эмпиризм, национализм, политеизм, феодализм и пр.

Без этого колоссального расширения русской лексики была бы невозможна пропагандистская работа Белинского, Герцена, Чернышевского, Добролюбова, Писарева. Вооружив русскую публицистику, русскую философию и критику этими важнейшими терминами, Белинский, Петрашевский и Герцен совершили великий патриотический подвиг, ибо благодаря им “народные заступники” 40-60-х годов могли наиболее полно выражать свои стремления и чаяния.

Здесь была бессмертная заслуга Белинского. Не прошло и двадцати лет с той поры, как Пушкин с огорчением писал, что “ученость, политика, философия по-русски еще не изъяснялись” , - и вот они яаконец-то заговорили по-русски, вдохновенно и ярко.

Этого настоятельно требовали передовые деятели русской культуры. Декабрист Александр Бестужев с огорчением писал еще в 1821 году: “Можно ли найти в «Летописи» Несторовой термины физические или философские?.. Нет у нac языка философского, нет номенклатуры ученой” .

И вот, наконец, долгожданный язык появился. Нанесен ли этим хоть малейший ущерб русскому национальному чувству? Напротив. Справедливо говорит современный советский исследователь:

“Чуждый низкопоклонства перед Западом, подлинный и страстный патриот, веривший в могучие силы и величье русского народа, Белинский понимал, что иноязычные слова, в которых имеется настоятельная потребяость, не смогут ослабить самобытность русского языка и принизить достоинство русского народа. Он понимал, что “опекуны слова”, неистовствуя против иноязычных слов, проявляют ложный патриотизм” .
“Бедна та народность, - писал Белинский в 1844 году, - которая трепещет за свою самостоятельность при всяком соприкосновении с другою народностью”.

“Наши самозванные патриоты, - настаивал он, - не видят в простоте ума и сердца своего, что, беспрестанно боясь за русскую национальность, они тем самым жестоко оскорбляют ее...” “Естественное ли дело, чтобы русский народ... мог утратить свою национальную самобытность?.. Да это нелепость нелепостей! Хуже этого ничего нельзя придумать” .

Между тем, повторяю, новейшие наши пуристы, не считаясь с реальными фактами, демагогически внушают легковерным читателям, будто Белинский только и делал, что протестовал против “обиностранивания” русской писательской речи.

Этого не было. Дело было, как видим, совсем наоборот.

Протестовали против иностранных речений представители самой черной реакции, о чем свидетельствует, например, такой документ, как секретная записка шефа жандармов графа Алексея Орлова, представленная царю в 1848 году.

В этой записке о Белинском и писателях его направления сказано, что

“...вводя в русский язык без всякой надобности (!) новые иностранные слова, например, принципы, прогресс, доктрина, гуманность и проч., они портят наш язык и с тем вместе пишут темно и двусмысленно; твердят о современных вопросах Запада, о «прогрессивном образовании», разумея под прогрессом постепенное знакомство с теми идеями, которые управляют современной жизнью цивилизованных обществ..., но в молодом поколении они могут поселить мысль о политических вопросах Запада и коммунизме” .
Страх перед “политическими вопросами” революционного Запада и особенно перед “призраком коммунизма”, который уже начал “бродить по Европе”, внушил этому защитнику душегубной монархии притворную заботу о чистоте языка.

Можно не сомневаться, что Булгарин и вся его клика, все эти Гречи, Межевичи, Бранты, вопили в десятках статей о засорении языка иностранщиной по прямым и косвенным указаниям охранки.

Белинский отдавал себе полный отчет, какие классовые интересы скрываются под их заботой о чистоте языка, и, невзирая на цензурные рогатки, громко обличал лицемеров.

“Есть еще, - писал он, - особенный род врагов «прогресса» - это люди, которые тем сильнейшую чувствуют к этому слову ненависть, чем лучше понимают его смысл и значение. Тут уж ненависть собственно не к слову, а к идее, которую оно выражает” .
А также к людям той социальной формации, которая является носительницей этой идеи.

Поэтому нельзя говорить, будто иноязычные слова всегда, во всех случаях плохи или всегда, во всех случаях хороши. Вопрос о них невозможно решать изолированно, в отрыве от истории, от обстоятельств места и времени, так как многое здесь определяется раньше всего политическими тенденциями данной эпохи.

Одно время Белинский даже допускал в этой области большие излишества, так не терпелось ему возможно скорее приобщить образованную часть русского общества к передовой философской и публицистической лексике.

Он и сам признавался не раз, что его пристрастие к иноязычным словам было иногда чересчур велико. Еще в 1840 году в письме к Боткину он утверждал, что конкретности и рефлексии , (выделено мной. - К.Ч. ) исключаются (из его журнала.- К.Ч. ) решительно, кроме ученых статей” .

Но долго не выдерживал зарока и снова возвращался к той же лексике, утешая себя тем, что "читающая публика “уже привыкает к новости (то есть к его излюбленным философским и политическим терминам. - К.Ч. ), и то, что казалось ей диким, становится уже обыкновенным” (то есть внедряется в сознание передовой молодежи, входит в состав ее словарного фонда. - К.Ч. ) .

Здесь будет уместно на минуту вернуться к тому приговору, который, как мы видели, князь Петр Вяземский вынес двум очень хорошим словам: талантливый и бездарный.

Князь Вяземский назвал эти слова площадными, заимствованными из жаргона лабазников.

Между тем даже и представить себе невозможно, чтобы в лабазах, где больше всего говорили о деньгах, товарах, пудах и мешках, могли зародиться такие понятия, как талант и бездарность, Петербургские и московские площади, с их дворниками, извозчиками, солдатами, будочниками, тоже не имели потребности делить своих прохожих и проезжих на талантливых и бездарных.

Но мысль князя Вяземского все же понятна. Он хотел сказать, что эти слова - низовые, плебейские, что они вошли в литературу, так сказать, с черного хода, из ненавистной ему, князю Вяземскому, демократической, разночинной среды.

Для охранителя дворянской монархии эти слова отвратительны именно тем, что они возникли во вражеском лагере. Поэтому и только поэтому они кажутся ему жаргонными, уличными, недостойными войти в литературный язык. Вражеским лагерем была для князя Вяземско-го литературная школа, возглавлявшаяся в ту пору Белинским, к которому он до конца своей жизни относился с неугасающей злобой, вполне справедливо считая его “баррикадником”.

“Белинский, - говорил он впоследствии, - был не что иное, как литературный бунтовщик, который за неимением у нас места бунтовать на площади бунтовал в журналах” .

Здесь-то и заключалась основная причина ненависти Вяземского к неологизмам великого критика.

IV

Нынешние наши пуристы любят цитировать строки Белинского, написанные им незадолго до смерти:

“Нет сомнения, что охота пестрить русскую речь иностранными словами без нужды, без достаточного основания противна здравому смыслу и здравому вкусу...”. “Употреблять иностранное слово, когда есть равносильное ему русское слово, - значит оскорблять и здравый смысл и здравый вкус”.
При этом постоянно указывается, что Белинский горячо осуждал употребление иностранного слова утрировать и требовал, чтобы вместо этого слова употребляли русское-преувеличивать.

Но любители подобных цитат почему-то умалчивают, что цитаты эти заимствованы ими из того самого текста, где Белинский без всяких обиняков издевается над безуспешными попытками тогдашних опекунов языка руссифицировать иноязычные слова, заменив тротуар - топталищем, эгоизм - ячеством, факт - бытом, инстинкт - побудкой и т.д.

Эти фальсификаторы мнений Белинского равным образом предпочитают скрывать, как едко высмеивал он тех ревнителей русского слова, которые требовали, чтобы брильянты именовались сверкальцами, бильярд - шаротыком, архипелаг - многоостровием , фигура - извитием , индивидуум - неделимым , философия - любомудрием .

Белинский хорошо понимал всю ненужность и безнадежность подобных попыток обрусить эти привычные слова, которые и без того давно уже сделались русскими.

«Какое бы ни было слово, - повторял он не раз, - свое или чужое, лишь бы выражало заключенную в нем мысль, - и, если чужое лучше выражает ее, чем свое, давайте чужое, а свое несите в кладовую старого хлама» .
Как видите, это ничуть не похоже на те узкие, однобокие мысли, какие приписывают Белинскому иные современные авторы.

Так как писатели из реакционного лагеря постоянно кричали о том, что иноязычная лексика якобы недоступна простому народу, Белинский в блестящей полемике с ними рассеял их лицемерные доводы, напомнив, что даже темные крепостные крестьяне отлично понимают такие пришлые, чужие слова, как паспорт, квартира, солдат, кучер, маляр, ассигнация, квитанция, губерния, фабрика, которые до того обрусели, что ощущаются как более русские, чем чисто русские слова. Например, указывал Белинский, исконно русское слово возница кажется русскому простолюдину гораздо более чужим, чем иностранное кучер.

«Что такое алмаз или брильянт , - это знает всякий стекольщик, почти всякий мужик, но что такое сверкальцы - этого не знает ни один русский человек» . Замечание Белинского об иностранных словах, которые нам кажутся более русскими, чем русские слова с тем же значением, прозвучало бы для меня парадоксом, если бы мне не приходилось наблюдать такие случаи не раз.

Взять хотя бы слово водомет. Я читал в одной школе рассказ, где это слово встречается дважды. Иные школьники не поняли, что оно значит (двое даже смешали его с пулеметом), но один поспешил объяснить:

- Водомет - это по-русски сказать: фонтан. Фонтан они приняли за русское слово, а водомет за чужое.

Или другое слово: зодчий. Коренное старорусское слово, крепко спаянное с целой семьей таких же: здание, создатель, созидатель, зиждитель и т.д. .

Но (это было в 20-х годах) прохожу я как-то в Ленинграде по улице Зодчего Росси и слышу, как один из юных сезонников спрашивает у другого, постарше: что это такое за зодчий?

- Зодчий , - задумался тот, - это по-русски сказать: архитектор.

Было ясно, что русское зодчий звучит для иих обоих чужим звуком, а иностранное (с греческим корнем, с латинским окончанием) архитектор воспринимается как русское.

И тут я вспомнил, что в детстве я точно так же объяснял себе слово ваятель: был уверен, что оно иностранное и что в переводе на русский язык оно означает скульптор.

Это нисколько не огорчило бы великого критика, ибо он не уставал повторять:

“Что за дело, какое и чье слово, лишь бы оно верно передавало заключенное в нем понятие! Из двух сходных слов, иностранного и родного, лучшее есть то, которое вернее выражает поднятие”. “Хорошо, - пояснял он, - когда иностранное понятие само собою переводится русским словом, и это слово, так сказать, само собою п ринимается: тогда нелепо было бы вводить иностранное слово. Но создатель и властелин языка - народ, общество: что принято ими, то безусловно хорошо” .
V

Таким образом, говорить, будто Белинский всегда и везде ратовал за изгнание иностранных слов из русской речи, значит заведомо лгать, потому что и в теории и в собственной писательской практике он чаще всего выступал как горячий сторонник расширения словаря русской дауки, публицистики, философии, критики новыми терминами, среди которых было много иностранных.

Но изображать его безоглядным приверженцем “западной” лексики тоже никак не возможно.

То была бы еще худшая ложь, так как при всем своем тяготении к интернациональным словам, без которых было бы немыслимо приобщение нашей молодой демократии к передовым идеям европейской культуры, Белинский любовно и бережно охранял русский язык от чуждых народному вкусу заимствований.

В его проникновенной лингвистике, разработанной им с изумительной тонкостью, представляющей собою стройную систему идей, больше всего поражает то “единство противоположностей”, единство двух, казалось бы, несовместимых тенденций, которое и составляет самое существо его диалектической мысли.

Никакой односторонней ограниченности в своих трудах по русской филологии Белинский никогда не допускал.

Для нас потому-то и ценно широкое гостеприимство, оказанное им иностранным словам, что сам-то он был по всему своему душевному складу одним из “самых русских людей”, каких только знала история нашей словесности. Недаром Тургенев, вспоминая о нем, так сильно подчеркивает в нем эту черту.

“Вся его повадка, - сообщает Тургенев, - была чисто русская, московская... Он всем существом своим стоял близко к сердцевине своего народа... Да, он чувствовал русскую суть, как никто. Ни у кого ухо не было более чутко; никто не ощущал более живо гармонию и красоту нашего языка”.
Далее Тургенев говорит о той “русской струе”, которая била во всем существе знаменитого критика, о том, как велико было в нем “понимание и чутье всего русского”, и затем через несколько страниц повторяет опять и опять, что Белинский был “вполне русский человек”, что “благо родины, ее величие, ее слава возбуждали в его сердце глубокие и сильные отзывы”.

Все это да послужит уроком нашим современным пуристам, которые даже в самом умеренном тяготении к иностранным словам видят чуть ли не измену России и в сердечной простоте полагают, что русский советский патриотизм несовместим с усыновлением иностранных речений.

Кроме того, мы должны постоянно учитывать, к какому читателю обращена та или иная литературная речь, каков его умственный уровень, какова степень его развития, образования, начитанности. Этим - в значительной степени - решается вопрос о допустимости чужеязычных речений в ту или иную эпоху.

Петрашевский, Белинский и Герцен (в 40-х годах) обращались исключительно к интеллигенции: к разночинной молодежи, к передовым дворянам, студентам, офицерам, чиновникам. Мечтая о тех временах, когда мужик

Некрасов хорошо понимал, что это “желанное времечко” наступит еще очень не скоро. Да и Белинский в самых своих дерзновенных мечтах, конечно, не смел и надеяться, что ему выпадет счастье обращаться непосредственно к народу.

Если бы он дожил до этого счастья, он непременно изгнал бы из своего словаря многие иноязычные термины и заговорил бы на том ясном, простом, понятном для всех языке, которым владел с таким непревзойденным искусством величайший народный трибун - В.И. Ленин.

Конечно, В.И. Ленин не был бы вождем миллионов, если бы не обладал гениальной способностью обращаться к массам с наипростейшею речью. Но и Ленин в тех теоретических, научно-философских трудах, которые были обращены не к широкой читательской массе, а к образованным, просвещенным читателям, пользовался специальными научными и философскими терминами, доступными в ту пору лишь узкому кругу людей.

Такова, например, его книга “Материализм и эмпириокритицизм”, направленная против реакционной теории русских махистов.

Правда, иные из терминов, которые встречаются в ней, были чужды его словарю, и ему пришлось иметь с ними дело лишь потому, что они были взяты на вооружение неприятельским лагерем: таковы эмпириомонизм, панпсихизм, панматериализм, трансцениус и т.д. Но и там, где В.И. Ленин говорит от себя, он не избегает таких выражений, как субъективный идеализм, гносеологическая схоластика, имманентная школа и т.д. . Эта лексика была вполне доступна тому квалифицированному кругу читателей, к которому обращался Ленин со своим философским трудом.

Здесь, повторяю, все дело именно в том, к кому, к какой аудитории адресуется автор.

В знаменитом памфлете “Шаг вперед, два шага назад” Ленин уже на первых страницах пользуется такими словами, как дискредитировать, суверенный, анонс, превалировать, квалифицировать, эвфемистически, гипертрофия централизма и т.д. .

Так как статья была предназначена главным образом для читателя с высоким образовательным цензом, Ленин обильно вводил в ее текст без всякого перевода на русский язык даже такие слова, как quasi, a priori, credo, versumpft, pruderie, Zwischenruf, ipso facto .

Если же аудиторией Ленина была миллионная - в то время темная, отсталая, неграмотная (или полуграмотная) - деревенская Русь, словарный состав ленинского языка был совершенно иным, хотя самый язык оставался все тем же - ленинским “набатным” языком. Из него, естественно, изгонялись все малопонятные слова, он становился высочайшим образцом простоты и прозрачности, идеально доступным для всех - даже обойденных культурой - умов. Отсюда беспрестанные требования Владимира Ильича к “пропагандистам и агитаторам”:

говорить “без книжных слов, просто, по-человечески” ,

говорить с крестьянами “не по-книжному, а на понятном мужику языке” ,

“Для масс надо писать, - твердил он, - без таких новых терминов, кои требуют особого объяснения” и т.д. и т.д.

“Употребление иностранных слов без надобности озлобляет (ибо это затрудняет наше влияние на массу)” .

Именно ради наибольшего влияния на массу Ленин неустанно, настойчиво требовал, чтобы во всех обращениях к крестьянам, красноармейцам, “городской, фабричной “улице” звучал безыскусственный, свободный от всяких напыщенных вычур, правильный русский язык.

В первой Государственной думе один депутат-крестьянин употребил иностранное слово “прерогативы”, ошибочно полагая, что оно означает “рогатки”. Ленин отнесся к этой ошибке без всякого гнева. “Ошибка была тем простительнее, - заметил он, - что разные “прерогативы”... являются на самом деле рогатками для русской жизни”. Но с величайшим негодованием высмеял Владимир Ильич думского октябриста Люца, который, желая щегольнуть иностранным словцом, безграмотно употребил глагол будировать. Будировать (от французского будэ) означает дуться, сердиться. А Люц (как и многие неучи) вообразил, будто это значит возбуждать, тормошить, будить, и брякнул перед всеми депутатами, будто большевики стремятся будировать (!) чувства рабочих .

Это было в 1913 году. Ленин тогда же восстал против этой вопиющей безграмотности. И снова вспомнил о ней уже в советское время - в статье “Об очистке русского языка”.

“Перенимать французски-нижегородское словоупотребление значит перенимать худшее от худших представителей русского помещичьего класса, который по-французски учился, но, во-первых, не доучился, а, во-вторых, коверкал русский язык” .
Найдя в одной из статей выражение сенсуалистический феноменализм, Ленин написал на полях: “Эк его!” .

И когда на следующей странице Ленину встретился “метафеноменалистический”, он на полях написал: “Уф!” . В обстоятельной статье Б.В. Яковлева “Классики марксизма-ленинизма о языке и стиле” приводятся многочисленные примеры того, с какой великолепной находчивостью В.И. Ленин заменял в своих и чужих рукописях иноязычные слова и выражения русскими.

Например, бреттерство заменил он наездничеством, прожектерство - праздномыслием, кокетничание - заигрыванием, характерный инцидент - поучительным происшествием.

Вместо: толпа сымпровизировала - толпа составила без всякой подготовки.

Вместо: не делает себе иллюзий - не боится смотреть в глаза правде.

Вместо: квази парламентская-игрушечно парламентская.

Иногда он переводил одно иностранное слово тремя-четырьмя русскими: написав слово ликвидировать, он поставил в скобках: “т. е. распустить, разрушить, отменить, прекратить” .

“К чему говорить “дефекты”, - возмущался он, - когда можно сказать недочеты, или недостатки, или пробелы” .

Французская пословица: “Les bеаuх esprits se rencontrent” передавалась буквалистами так: “Умники часто встречаются мыслями”. Ленин, воспроизведя эту пословицу в подлиннике, тут же придал ей русский национальный характер:

- “Свой своему поневоле брат”.

И вторично, в другом сочинении:

- “Рыбак рыбака видит издалека” .

Другую французскую пословицу: “A la guerre comme a la guerre” - нередко передавали бессмысленной для русского уха фразой: “На войне как на войне”. И нужно было до такой степени проникнуться духом своего языка, как проникся Владимир Ильич, чтобы, сохранив крылатость французского текста, дать следующий перевод этой фразы:

- “Коль война, так по-военному”.

Или. в другом месте:

- “Коли воевать, так по-военному!” .

Сурово осуждая ненужную иноязычную лексику, недоступную широкому слою читателей, Ленин, естественно, стремился к тому, чтобы утвердить в обиходе трудящихся масс русские партийные термины, созданные русской народной традицией.

Не раз выражал он радость, что главным определяющим термином для нового строя сделалось чисто русское слово “Совет”, вошедшее во всемирную лексику.

“Везде в мире, - писал он, - слово “Совет” стало не только понятным, стало популярным, стало любимым для рабочих, для всех трудящихся” .

Русское слово ячейка введено в качестве партийного термина Лениным в 1911 году.

“Слово, хорошо выражающее ту мысль, что внешние условия предписывают небольшие, очень гибкие, группы, кружки и организации” .

Теперь это исконно русское слово вошло именно в качестве партийного термина и в татарский, и в таджикский, и в марийский, и в башкирский, и во многие другие языки многоязычного советского народа.

Когда в 1917 году одна из петроградских газет применила к банкирам и другим эксплуататорам старорусское слово тунеядцы, Ленин встретил его очень сочувственно:

“Удивительно хорошее слово попалось под перо - в виде исключения - редакторам “Известий”, - писал он".
С горячим одобрением отнесся он к таким подлинно русским словам, как разруха, уклон, всякий раз отмечая их выразительность, ясность и точность.

Даже в его научно-философских трудах, изобилующих иноязычными терминами, все время чувствуешь русскую языковую стихию, которая то и дело прорывается такими словами: “Мудрененько было бы...”, “Мах именно на этом пункте свихнулся ...”, “Читать-читали и переписать - переписали, а что к чему, не поняли”, “Известное дело: чего хочется, тому верится” и т.д. (Курсив мой. - К.Ч. ).

Таких примеров можно привести очень много, и никому нe придет в голову спрашивать, какой из этих двух столь различных стилей ценнее, целесообразнее, выше, так как оба они превосходны.

Каждый, кто без всякого предубеждения изучит типические особенности ленинской лексики, непременно придет к выводу, что Ленин строго делил иноязычные слова, входящие в состав русской речи, на уместные и неуместные, в зависимости от того, к кому, к какой аудитории была обращена эта речь.

В одних случаях его лексика вполне допускала такие, например, выражения, как анализ принципиальных тенденций ортодоксии - четыре иноязычных слова подряд! - а в других он даже слово кокетничание заменял более легким словом и считал необходимым восстать против слова дефекты, требуя, чтобы обращающиеся к массам ораторы заменили его русским синонимом .

Вообще вот немаловажная тема для изучающих язык В.И. Ленина: четыре разновидности ленинского стиля, в соответствии с четырьмя категориями читателей (или слушателей), к которым он обращался со своими статьями, речами и книгами. Сначала

1) сравнительно небольшая группа партийных интеллигентов, потом

2) широчайшие народные массы России, потом

3) все народы земного шара.

Конечно, “сначала” и “потом” очень условны, так как бывали годы, когда В.И. Ленин обращался попеременно ко всем трем адресатам, в зависимости от чего всякий раз изменялись стилистические оттенки его устных и печатных выступлений.

Был и четвертый адресат - он сам. Я имею в виду те случаи, когда он писал для себя (см., например, так называемые “Философские тетради”). Там он свободно пользовался иноязычной лексикой: “дискретное действительности” (58), “Гегель... антиквирован” (226) и т. д. (курсив мой. - К.Ч. ).

VI

“Язык что одежда”, - говорит некий английский лингвист. И действительно, на лыжах не ходят во фраке. Никто не явится на официальный бал, облачившись в замусоленную куртку, которая вполне хороша для черной работы в саду.

Из чего опять-таки следует, что мы никогда не имеем права судить о ценности того или иного слова, того или иного оборота чохом и голословно, вне связи с другими элементами данного текста, Очень верно сказано об этом у Пушкина:

“Истинный вкус состоит не в безотчетном отвержении такого-то слова, такого-то оборота, но в чувстве соразмерности и сообразности” .
Люди же, лишенные вкуса и языкового чутья, всегда воображают, что об отдельных словах они во всех случаях могут судить независимо от той роли, которую эти слова призваны играть в данном тексте. Им кажется, например, что борьба за чистоту языка заключается в “безотчетном отвержении” всех иностранных речений только за то, что они иностранные. В.И. Ленину такое “безотчетное отвержение” было, как мы видим, несвойственно.

Те, кто утверждает, будто он всегда и везде, решительно при всех обстоятельствах изгонял из своих книг и статей слова, заимствованные из чужих языков, сознательно отступают от истины в угоду заранее придуманным схемам.

И неужели мы должны позабыть, что, говоря о нежелательности мудреных терминов и непонятных речений, В.И. Ленин употребил оптимистическое слово еще.

“С[оциал] д[емократы], - писал он, - должны уметь говорить просто и ясно, доступным массе языком, отбросив решительно прочь тяжелую артиллерию мудреных терминов, иностранных слов, заученных, готовых, но непонятных еще (подчеркнуто мною. - К.Ч. ) массе, незнакомых ей лозунгов, определений, заключений” .
Если сказано: еще, значит существует уверенность, что это явление временное, что еще непонятное когда-нибудь станет понятным.

Со времени этого еще прошло более полувека: приведенные строки написаны в 1906 году. Сменилось уже пять поколений, и нынешняя молодежь - внуки и правнуки тех, к кому обращался Ленин, - как она не похожа на прежнюю!

Нынешняя не может даже и представить себе, в какой страшной, беспросветной темноте был тогда русский народ.

Всеобщая грамотность, обязательное, бесплатное обучение в школах - об этом не смели тогда и мечтать. А тысячи вузов, а кино, а телевизор, а радио, а миллионные тиражи центральных, республиканских, районных газет, а дворцы культуры, а библиотеки, а избы-читальни, а иностранные языки в каждой школе, а институты иностранных языков, - нет, это “еще” осталось далеко позади, и современный читатель, на образование которого государство тратит несметные суммы, даже права не имеет заявлять притязания на то, чтобы с ним говорили, как с недорослем, на каком-то упрощенном, облегченном, обедненном языке, свободном от всяких наслоений всемирной культуры.

Термины, которые были “мудреными” для широких народных масс в то отдаленное время, теперь уже вошли в обиход каждого из советских людей, достигших среднего культурного уровня, недаром во всех вузах так детально штудируются труды классиков марксизма-ленинизма, требующие от читателя отнюдь не мимолетного знакомства с иноязычными словами и “мудреными” терминами.

Догматики же, приводя эту цитату, постоянно умалчивают, что она относится к стародавней эпохе, и применяют ее к нынешнему поколению советских людей. И поневоле вспоминаются слова Э. Казакевича:

“Нет вещи более противоречивой и коварной, если цитирующий неспособен учитывать переменчивость времен, когда та или иная цитата появлялась на свет божий... Цитата! Каких только бед способна ты наделать в качестве орудия догматического ума” .
Итак, никто из нас не может сказать, что он за эти слова или против. В иных случаях за, в иных случаях против. Нельзя же не учитывать контекста. Все зависит от того, где, когда, при каких обстоятельствах и с каким собеседником ведется наш литературный разговор.

Конечно, я не говорю о невеждах, употребляющих иностранные слова невпопад, наобум, без толку, без всякой нужды. Они достойны осмеяния и презрения, но принимать их в расчет невозможно. На наши суждения об иностранных словах не могут же воздействовать вот такие уродства:

Товарищ Иванов с апогеем рассказывал.

Он говорил с экспромта.

Он абстрагировался от комсомольской среды.

Он тут разводил метафизику, что план нереален.

С тех пор как я стал работать, клуб доведен до высшего вакуума.

Не фигурируйте документами!

Я ее не трогаю, а она меня игнорирует и игнорирует .

У нее, знаете, муж аллигатор с большим стажем (вместо ирригатор) .

Речь, конечно, идет не об этих анекдотических неучах, достойных наследниках того депутата, который оскандалился со словом будировать. Здесь мы говорим о подлинно культурных, образованных людях, об их праве широко и свободно пользоваться всеми ресурсами языка в зависимости от обстоятельств места и времени.

“Так, слово аналогия, - говорит авторитетный советский ученый, - употребляется на законных основаниях в науке, но плохо, если мы введем его в такую, например, фразу: “Квартира Ивана Ивановича имеет аналогию с квартирой Петра Петровича...” Едва ли кому придет в голову сказать: “Голос Пети вибрировал от волнения”, хотя в некоторых областях науки и техники слова вибрация, вибрировать необходимы.

Так вопрос о лексических нормах употребления иноязычных слов связывается с вопросом о стилистических нормах их использования, то есть с вопросом о том, в каком именно стиле литературного языка целесообразно и нужно применить тот или иной “варваризм” .

Те читатели, которые хоть отчасти знакомы с моими работами по истории и теории словесности, не могли (надеюсь) не заметить, что ни одной своей статьи я никогда не загружал тяжеловесным балластом профессорской псевдоучености. Каковы бы ни были их недостатки, в них во всех - свободное дыхание, простой разговорный язык. Да и в качестве сочинителя детских стихов я по самой своей профессии тяготею к пуризму.

Но сильнейшее негодование вызывают во мне те тартюфы обоего пола, которые, играя на патриотических чувствах читателя, упорно внушают ему при помощи подтасовки цитат, будто вся беда русского языка в иностранщине, будто и Ленин, и Белинский, и все наши великие люди во всякое время, всегда питали к ней одну только ненависть. Даже Петра I, насаждавшего в России такие слова, как баталия, виктория, фортеция, политесc, ассамблея, империум и пр., даже его изображают они на основании какой-то случайной цитаты суровым врагом этой лексики!

И есть у них особый прием, при помощи которого они одерживают множество дешевых побед. Стоит кому-нибудь сказать или написать, ну, хотя бы французская пресса, и они сердито вопрошают: зачем нам это иностранное слово, если существует отечественное слово печать? И зачем махинация, если существует проделка? Все эти сердитые “зачем?” рассчитаны на простаков и невежд. Ибо и здесь все зависит от обстоятельств места и времени. Только простакам и невеждам можно навязывать мысль, будто русский язык терпит хоть малейший ущерб оттого, что наряду со словом вселенная в нем существует космос, наряду с плясками - танцы , наряду с мышцами - мускулы, наряду с сочувствием - симпатия, наряду с вопросами - проблемы, наряду с воображением - фантазия, наряду с предположением-гипотеза, наряду с полосою - зона, наряду со спором - диспут, наряду с указателем цен.-прейскурант .

Нужно быть беспросветным ханжой, чтобы требовать изгнания подобных синонимов, которые обогащают наш язык.

Замечательно, что русский народ, руководясь своим тонким чутьем языка, нередко отвергает существующее русское слово и заменяет его иностранным. Одно время, например, казалось, что в нашей речи прочно утвердится слово кинолента. Но прошло года три, и это слово было вытеснено термином фильм .

И я нимало не тужу о том, что мы говорим (вопреки Шишкову и Далю): лагерь, а не стан, эгоист, а не себятник, акушерка, а не повивальная бабка, акварель, а не водяная краска, эклиптика, а не солнцепутье, маршрут, а не путевик, корректор, а не правщик, и т.д.

Вопрос о том, какой из синонимов следует ввести в нашу речь, решается всякий раз по-другому: как подскажет нам чувство стиля, чутье языка. Все дело в “соразмерности и сообразности”.

Другое дело, если бы русский народ был порабощен чужеземцами. Отстаивая национальную свою самобытность, он бойкотировал бы каждое иноязычное слово, навязанное ему угнетателями, как поступил, например, венгерский народ, испытавший тяжесть австрийского ига. В этом бойкоте был бы великий политический смысл. Здесь была бы одна из форм борьбы с ненавистным насильником. Но ведь могучая наша страна не покорена чужеземцами. Наша национальная гордость не терпит никакого ущемления оттого, что космонавты зовутся у нас космонавтами, тем более что именно в нашей стране это слово впервые в истории мира стало обозначать не мечту, но живую реальность.

А. Ф. Ефремов, и значит цена ).

68. Последний пример заимствован из статьи В. Ф. Алтайской “Переходные явления в лексике русского языка послеоктябрьского периода”. “Русский язык в школе”, 1960, № 5, стр. 18.

Корней Чуковский

ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ

Рассказы о русском языке

Глава первая

СТАРОЕ И НОВОЕ

В нем (в русском языке)все тоны и оттенки, все переходы звуков от самых твердых до самых нежных и мягких; он беспределен и может, живой как жизнь, обогащаться ежеминутно.


I

Анатолий Федорович Кони, почетный академик, знаменитый юрист, был, как известно, человеком большой доброты. Он охотно прощал окружающим всякие ошибки и слабости. Но горе было тому, кто, беседуя с ним, искажал или уродовал русский язык. Кони набрасывался на него со страстною ненавистью. Его страсть восхищала меня. И все же в своей борьбе за чистоту языка он часто хватал через край.

Он, например, требовал, чтобы слово обязательно значило только любезно, услужливо.

Но это значение слова уже умерло. Теперь и в живой речи и в литературе слово обязательно стало означать непременно. Это-то и возмущало академика Кони.

Представьте себе, - говорил он, хватаясь за сердце, - иду я сегодня по Спасской и слышу: “Он обязательно набьет тебе морду!” Как вам это нравится? Человек сообщает другому, что кто-то любезно поколотит его!

Но ведь слово обязательно уже не значит любезно, - пробовал я возразить, но Анатолий Федорович стоял на своем.

Между тем нынче во всем Советском Союзе уже не найдешь человека, для которого обязательно значило былюбезно.

Нынче не всякий поймет, что разумел Аксаков, говоря об одном провинциальном враче:

“В отношении к нам он поступал обязательно” [С.Т. Аксаков, Воспоминания (1855). Собр. соч., т. II. М., 1955, стр. 52.]

Зато уже никому не кажется странным такое, например, двустишие Исаковского:

И куда тебе желается,
Обязательно дойдешь.

Многое объясняется тем, что Кони в ту пору был стар. Он поступал, как и большинство стариков: отстаивал те нормы русской речи, какие существовали во времена его детства и юности. Старики почти всегда воображали (и воображают сейчас), будто их дети и внуки (особенно внуки) уродуют правильную русскую речь.

Я легко могу представить себе того седоволосого старца, который в 1803 или в 1805 году гневно застучал кулаком по столу, когда его внуки стали толковать меж собой о развитии ума и характера.

Откуда вы взяли это несносное развитие ума? Нужно говорить прозябение" [Труды Я.К. Грота, т. II. Филологические разыскания (1852-1892). СПБ. 1899, стр. 69, 82.].

Стоило, например, молодому человеку сказать в разговоре, что сейчас ему надо пойти, ну, хотя бы к сапожнику, и старики сердито кричали ему:

Не надо, а надобно! Зачем ты коверкаешь русский язык? [В Словаре Академии Российской (СПБ, 1806-1822) есть только надобно.]

Наступила новая эпоха. Прежние юноши стали отцами и дедами. И пришла их очередь возмущаться такими словами, которые ввела в обиход молодежь: даровитый, отчетливый, голосование, человечный, общественность, хлыщ [Ни в Словаре Академии Российской, ни в Словаре языка Пушкина (М., 1956-1959) слова даровитый нет. Оно появляется лишь в Словаре церковнославянского и русского языка, составленном вторым отделением Императорской Академии наук (СПБ, 1847). Слова отчетливый нет в Словаре Академии Российской. Слова голосование нет ни в одном словаре до Даля, 1882. Слово хлыщ создано Иваном Панаевым (наравне со словом приживалка ) в середине XIX века. См. также Труды Я.К. Грота, т. II, стр. 14, 69, 83. ].

Теперь нам кажется, что эти слова существуют на Руси спокон веку и что без них мы никогда не могли обойтись, а между тем в 30-40-х годах минувшего столетия то были слова-новички, с которыми тогдашние ревнители чистоты языка долго не могли примириться.

Теперь даже трудно поверить, какие слова показались в ту пору, например, князю Вяземскому низкопробными, уличными. Слова эти: бездарность и талантливый. “Бездарность, талантливый,-возмущался князь Вяземский, - новые площадные выражения в нашем литературном языке. Дмитриев правду говорил, что “наши новые писатели учатся языку у лабазников” [П. Вяземский, Старая записная книжка. Л., 1929, стр. 264.]

В первую очередь Корней Иванович Чуковский известен как автор детских стихов о Мойдодыре и летающих стульях. Но также писатель был литературоведом и ратовал за сохранение живого, яркого русского языка. Посвященная этому вопросу книга "Живой как жизнь" (впервые изданная в 1962г.) стала классикой. О её содержании мы сегодня и поговорим.

Глава первая: "Старое и новое"

Рассказом о знаменитом юристе и академике Анатолии Кони открывается первая глава "Живой как жизнь" (Чуковский), краткое содержание которой мы сейчас разберём. Анатолий Федорович слыл человеком очень большой доброты. Но только до того момента, как слышал несуразную русскую речь. Тут его гневу не было предела, хотя часто собеседник в самом деле не был виноват.

Дело в том, что в то время почётный академик был уже стар. Он родился и вырос в те времена, когда слово "обязательно" значило "любезно, уважительно". Но оно приобрело другое значение с течением времени, и теперь значило "непременно". Каждый, кто употреблял слово "обязательно" в значении "непременно", сразу же попадал под шквал критики.

Об этих изменениях языка, и о том, всегда ли это плохо, о "болезнях" русской речи и другом рассказывает в этой книге Корней Иванович Чуковский.

Глава вторая: "Мнимые болезни и - подлинные"

Вы знали, что в стихах Пушкина слово "щепетильный" имеет совсем непривычное для нас значение - "галантерейный"? Слово "семья", такое привычное, сначала обозначало рабов и челядь, а потом - жену. Интересная "родословная" и у слова "кавардак". Сначала так называлось очень изысканное блюдо XVII века, горячо любимое боярами. Потом кавардаком начали называть острую боль в животе, причиняемой скверной болтушкой. Солдатские повара бросали в котёл нечищенную рыбу в песке, лук, сухари, кислую капусту и все, что было под рукой. И только потом "кавардак" обрёл знакомое всем значение "сумятица, беспорядок".

Эти трансформации - естественные, язык растёт и развивается, и противостоять этому невозможно и даже глупо, считает автор.

Глава третья: "Иноплеменные слова"

Эта глава является логичным продолжением предыдущей. Книга "Живой как жизнь" (Чуковский), краткое содержание которой мы обсуждаем, была бы неполной без иноплеменных слов. Корнею Чуковскому писали очень много писем обычные люди, которые заботятся о сохранности русского языка. Многие считали, что иностранные слова нужно изгнать как можно быстрее.

Автор приводит примеры иноплеменных слов, которые давно уже стали русскими: алгебра, алкоголь, чулок, артель, митинг, руль, рельсы, наивный, серьезный... "Неужели можно выбросить их из живой русской речи?" - спрашивает Чуковский. При этом он радуется тому, что многие иностранные слова не прижились в обиходе и не вытеснили исконно русские. Например, некогда популярное "фриштикать" никогда не придёт на язык обычному человеку. Вместо этого мы "завтракаем".

Глава четвертая: "Умслопогасы"

Модные словесные сокращения тоже не в состоянии испортить русский язык. Но в труде "Живой как жизнь" (Чуковский), анализ которого мы проводим, им посвящена целая глава. И не зря. Именно сокращения показывают, насколько важна умеренность во всем. Например, такие сокращения, как МХАТ, сберкасса, трудодень ничуть не испортили русскую речь.

Но мода на сокращения породила и множество "монстров". Твербуль Пампуш в самом деле - Тверский бульвар, памятник Пушкину. Массово сокращали имена - Петр Павлович превращался Пе Па как для учеников, так и коллег-учителей. Но хуже всего были сокращения-паллиндромы Росглавстанкоинструментснабсбыт, Ленгоршвейтрикотажпромсоюз, Ленгорметаллоремпромсоюз и другие такого типа.

С этого нужно сделать вывод, один из главных: все упирается в чувство стиля и соразмерности.

Глава пятая: "Вульгаризмы"

Читатели 1960-х годов часто считали "непристойными" такие слова, так "сиволапый", "штаны", "вонь", "дрянь", "высморкаться" и множество им подобных, которые для современного человека абсолютно естественные. Автор вспоминает гневное письмо в свой адрес за то, что употребил в статье слово "чавкает".

Совсем другое дело - вульгарный сленг современной молодежи, пишет в "Живой как жизнь" Чуковский. Краткое содержание главы сводится к тому, что такие жаргонизмы как "Фуфло", "вшендяпился" (вместо "влюбился"), "чувиха", "кадришка" (вместо "девушка"), "лобуда", "шикара" и прочее оскверняют не только русский язык, но и понятия, которые обозначают ими молодые люди.

Автор верно подмечает, что чувак, который вшендяпился в кадришку, испытывает далеко не те возвышенные чувства любви, которые описаны в стихах Александра Блока. Разложение языка посредством вульгарщины ведёт к разложению моральному, поэтому жаргон следует рьяно искоренять.

Глава шестая: "Канцелярит"

Именно книга Корнея Чуковского "Живой как жизнь" дала название единственной настоящей "болезни" русской речи - канцеляриту. Этот термин используют лингвисты, в том числе и переводчица Нора Галь в книге "Слово живое и мертвое".

Канцелярит - это язык бюрократии, деловых бумаг и канцелярий. Все эти "вышеизложенное", "выдана данная справка", "указанный период", "на основании сего", "и посему", "за неимением", "ввиду отсутствия", "что касается" прочно заняли свое место в деловой документации (при этом иногда доходя до абсурда).

Проблема в том, что канцелярит проник в обычный разговорный язык. Теперь вместо "зеленый лес" начали говорить "зеленый массив", обычная "ссора" стала "конфликтом", и прочее. Эти обороты речи, заимствованные изделовых бумаг, стали Считали, что каждый культурный, хорошо воспитанный человек должен иметь такие слова в своем лексиконе.

Сказать в радиоэфире "Прошли сильные дожди" считалось простоватым и некультурным. Вместо этого прозвучало "Выпали обильные осадки". К сожалению, проблема канцелярита не исчезла. Сегодня эта болезнь укрепила свои позиции ещё больше. Ни один учёный не сможет защитить диссертацию, написанную простым, понятным языком. В обиходе мы постоянно вставляем канцелярские фразы, сами того не замечая. Так живая, сильная, искращаяся русская превращается в серую и сухую. И это единственная с которой нужно бороться.

Глава седьмая: "Наперекор стихиям"

Многие воспринимают русский язык как стихию, с которой невозможно совладать. Так пишет в "Живой как жизнь" Чуковский. Краткое содержание последней, седьмой главы сводится к тому, что во времена, когда для каждого доступны знания, открыты обычные и вечерние школы, никто не имеет права быть неграмотным, не уважать свой язык.

Все неправильные слова и речевые обороты должны искореняться, а культура масс должна расти, а не падать. И как раз разговорная речь является индикатором роста или упадка культуры.

Итоги

К.Чуковский своим исследованием положил начало большой дискусии вокруг русского языка. Он не придерживался какой-то одной стороны и исходил из тщательно проверенных данных и чувства меры. Как и К.Паустовский, Корней Иванович очень любил русский язык, поэтому "Живой как жизнь" до сегодня является книгой, обязательной до прочтения всем - и лингвистам, и тем, кто хочет влюбиться в живую, простую русскую речь.

Дивишься драгоценности нашего языка: что ни звук,
то и подарок; все зернисто, крупно, как сам жемчуг,
и право, иное названье еще драгоценнее самой вещи.

Гоголь

Глава 1

СТАРОЕ И НОВОЕ

I

Анатолий Федорович Кони, почетный академик, знаменитый юрист, был, как известно, человеком большой доброты. Он охотно прощал окружающим всякие ошибки и слабости.
Но горе было тому, кто, беседуя с ним, искажал или уродовал русский язык. Кони набрасывался на него со страстною ненавистью.
Его страсть восхищала меня. И все же в своей борьбе за чистоту языка он часто хватал через край.
Он, например, требовал, чтобы слово обязательно значило только любезно, услужливо .
Но это значение слова уже умерло. Теперь и в живой речи, и в литературе слово обязательно стало означать непременно . Это-то и возмущало академика Кони.
– Представьте себе, – говорил он, хватаясь за сердце, – иду я сегодня по Спасской и слышу: «Он обязательно набьет тебе морду!». Как вам это нравится? Человек сообщает другому, что кто-то любезно поколотит его!
– Но ведь слово обязательно уже не значит любезно , – пробовал я возразить, но Анатолий Федорович стоял на своем.
Между тем нынче во всем Советском Союзе не найдешь человека, для которого обязательно значило бы любезно .
Нынче не всякий поймет, что разумел Аксаков, говоря об одном провинциальном враче:
«В отношении к нам он поступал обязательно».
Зато уже никому не кажется странным такое, например, двустишие Исаковского:

И куда тебе желается,
Обязательно дойдешь.

Многое объясняется тем, что Кони в ту пору был стар. Он поступал, как и большинство стариков: отстаивал те нормы русской речи, какие существовали во времена его детства и юности. Старики почти всегда воображали (и воображают сейчас), будто их дети и внуки (особенно внуки) уродуют правильную русскую речь.
Я легко могу представить себе того седоволосого старца, который в 1803 или в 1805 году гневно застучал кулаком по столу, когда его внуки стали толковать меж собой о развитии ума и характера.
– Откуда вы взяли это несносное развитие ума ? Нужно говорить прозябение .
Стоило, например, молодому человеку сказать в разговоре, что сейчас ему надо пойти, ну, хотя бы к сапожнику, и старики сердито кричали ему:
– Не надо , а надобно ! Зачем ты коверкаешь русский язык? 1

А когда Карамзин в «Письмах русского путешественника» выразился, что при таких-то условиях мы становимся человечнее, Шишков набросился на него с издевательствами.
«Свойственно ли нам, – писал он, – из имени человек делать уравнительную степень человечнее ? Поэтому могу [ли] я говорить: моя лошадь лошадинее твоей, моя корова коровее твоей?»
Но никакими насмешками нельзя было изгнать из нашей речи такие драгоценные слова, как человечнее, человечность (в смысле гуманнее, гуманность).
Наступила новая эпоха. Прежние юноши стали отцами и дедами. И пришла их очередь возмущаться такими словами, которые ввела в обиход молодежь:

Теперь нам кажется, что эти слова существуют на Руси спокон веку и что без них мы никогда не могли обойтись, а между тем в 30–40-х годах минувшего столетия то были слова-новички, с которыми тогдашние ревнители чистоты языка долго не могли примириться.
Теперь даже трудно поверить, какие слова показались в ту пору, например, князю Вяземскому низкопробными, уличными. Слова эти: бездарность и талантливый .
«Бездарность, талантливый, – возмущался князь Вяземский, – новые площадные выражения в нашем литературном языке. Дмитриев правду говорил, что “наши новые писатели учатся языку у лабазников”».
Если тогдашней молодежи случалось употребить в разговоре такие неведомые былым поколениям слова, как

факт,
результат,
ерунда,
солидарность 3 ,

представители этих былых поколений заявляли, что русская речь терпит немалый урон от такого наплыва вульгарнейших слов.
«Откуда взялся этот факт ? – возмущался, например, Фаддей Булгарин в 1847 году. – Что это за слово? Исковерканное» 4 .
Яков Грот уже в конце 60-х годов объявил безобразным новоявленное слово вдохновлять .

Даже такое слово, как научный , и то должно было преодолеть большое сопротивление старозаветных пуристов 5 , прежде чем войти в нашу речь в качестве полноправного слова. Вспомним, как поразило это слово Гоголя в 1851 году. До той поры он и не слышал о нем. Старики требовали, чтобы вместо научный говорили только ученый: ученая книга, ученый трактат. Слово научный казалось им недопустимой вульгарностью.
Впрочем, было время, когда даже слово вульгарный они готовы были считать незаконным. Пушкин, не предвидя, что оно обрусеет, сохранил в «Онегине» его чужеземную форму. Вспомним знаменитые стихи о Татьяне:

Никто б не мог ее прекрасной
Назвать; но с головы до ног
Никто бы в ней найти не мог
Того, что модой самовластной
В высоком лондонском кругу
Зовется vulgar (Не могу...
Люблю я очень это слово,
Но не могу перевести;
Оно у нас покамест ново,
И вряд ли быть ему в чести.
Оно б годилось в эпиграмме...

Переводить это слово на русский язык не пришлось, потому что оно само стало русским.
Конечно, старики были не правы. Теперь и слово надо , и слово ерунда , и слово факт , и слово голосование , и слово научный , и слово творчество , и слово обязательно (в смысле непременно ) ощущаются всеми, и молодыми, и старыми, как законнейшие, коренные слова русской речи, и кто же может обойтись без этих слов!
Теперь уже всякому кажется странным, что Некрасов, написав в одной из своих повестей ерунда , должен был пояснить в примечании: «Лакейское слово, равнозначительное слову – дрянь», а «Литературная газета» тех лет, заговорив о чьей-то виртуозной душе, сочла себя вынужденной тут же прибавить, что виртуозный – «новомодное словцо» 6 .
По свидетельству академика В.В. Виноградова, лишь к половине девятнадцатого века у нас получили права гражданства такие слова: агитировать, максимальный, общедоступный, непререкаемый, мероприятие, индивидуальный, отождествлять и т.д.
Можно не сомневаться, что и они в свое время коробили старых людей, родившихся в восемнадцатом веке.
В детстве я еще застал стариков (правда, довольно дряхлых), которые говорили: на бале, Александрийский театр, генварь, румяны, белилы, мебели (во множественном числе) и гневались на тех, кто говорит иначе.
Вообще старики в этом отношении чрезвычайно придирчивый и нетерпимый народ. Даже Пушкина по поводу одной строки в «Онегине» некий старик донимал в печати вот такими упреками:
«Так ли изъясняемся мы, учившиеся по старинным грамматикам? Можно ли так коверкать русский язык?»

II

Но вот миновали годы, и я, в свою очередь, стал стариком. Теперь по моему возрасту и мне полагается ненавидеть слова, которые введены в нашу речь молодежью, и вопить о порче языка.
Тем более что на меня, как на всякого моего современника, сразу в два-три года нахлынуло больше новых понятий и слов, чем на моих дедов и прадедов за последние два с половиной столетия.
Среди них было немало чудесных, а были и такие, которые казались мне на первых порах незаконными, вредными, портящими русскую речь, подлежащими искоренению и забвению.
Помню, как страшно я был возмущен, когда молодые люди, словно сговорившись друг с другом, стали вместо до свиданья говорить почему-то пока .

Или эта форма: я пошел вместо я ухожу . Человек еще сидит за столом, он только собирается уйти, но изображает свой будущий поступок уже совершенным.
С этим я долго не мог примириться.

В то же самое время молодежью стал по-новому ощущаться глагол переживать . Мы говорили: «я переживаю горе», или: «я переживаю радость», а теперь говорят: «я так переживаю» (без дополнения), и это слово означает теперь: «я волнуюсь», а еще чаще: «я страдаю», «я мучаюсь».
У Василия Ажаева в «Предисловии к жизни» в авторской речи:
«И напрасно Борис переживал».
Такой формы не знали ни Толстой, ни Тургенев, ни Чехов. Для них переживать всегда было переходным глаголом. А теперь я слышал своими ушами следующий смешной пересказ одного модного фильма о какой-то старинной эпохе:
– Я так переживаю! – сказала графиня.
– Брось переживать! – сказал маркиз.

По-новому осмыслился глагол воображать.
Прежде он означал «фантазировать». Теперь он чаще всего означает: «чваниться, важничать».
– Он так воображает , – говорят теперь о человеке, который зазнался.
Правда, и прежде было: воображать о себе («много о себе воображает» и т.д.). Но теперь уже не требуется никаких дополнительных слов.

Очень коробило меня нескромное, заносчивое выражение я кушаю . В мое время то была учтивая форма, с которой человек обращался не к себе, а к другим:
– Пожалуйте кушать!
Если же он говорил о себе: «я кушаю» – это ощущалось как забавное важничанье.

Вот уже лет тридцать в просторечии утвердилось словечко обратно – с безумным значением опять .
Помню, когда я впервые услышал из уст молодой домработницы, что вчера вечером пес Бармалей «обратно лаял на Марину и Тату», я подумал, будто Марина и Тата первые залаяли на пса. Но мало-помалу я привык к этой форме и уже ничуть не удивился, когда
услыхал, как одна достопочтенная женщина сообщает другой:
– А Маша-то обратно родила.

Вдруг нежданно-негаданно не только в устную, разговорную, но и в письменную, книжную речь вторглось новое словосочетание в адрес и в очень короткое время вытеснило прежнюю форму по адресу . Мне с непривычки было странно слышать: «она сказала какую-то колкость в мой адрес», «раздались рукоплескания в его адрес».
С изумлением я услышал на днях, как некая студентка (из очень культурной семьи) сказала, между прочим, в разговоре:
– Нюра так смеялась в адрес Кольки.
И как удивился бы Чехов, если бы прочел в одной статье, посвященной постановке его пьесы «Иванов»:
«Актриса Подовалова, по-видимому, оттолкнулась от слов Астрова, сказанных Соней в его адрес».

С такой же внезапностью вошло в нашу жизнь слово волнительно . Я слышал своими ушами, как расторопная красавица в ложе театра игриво говорила двум немолодым офицерам, которые, очевидно, только что познакомились с нею:
– Вот вы волнительный, а вы, извините, совсем неволнительный.
С непривычки это слово удивило меня. Тот, кого она назвала неволнительным , очень огорчился и даже обиделся.
Говорят, это слово идет из актерской среды. Самые большие мастера нашей сцены, Станиславский, Вахтангов, Качалов, охотно применяли его, – правда, не к людям, но к пьесам и книгам.
«Не расстаюсь с томиком Ахматовой, – писал Качалов в 1940 году. – Много волнительного».
И в 1943 году:
«Волнительное впечатление осталось у меня от булгаковского “Пушкина”».
В романе К. Федина «Необыкновенное лето» писатель Пастухов говорит:
«Волнительно! Я ненавижу это слово! Актерское слово! Выдуманное, несуществующее, противное языку».
Мне кажется, Пастухов был не прав. Слово это самое русское.

Вскоре после войны появилось еще одно новое слово – киоскер , столь чуждое русской фонетике, что я счел его вначале экзотическим именем какого-нибудь воинственного вождя африканцев: Кио-Скер.
Оказалось, это мирный «работник прилавка», торгующий в газетном или хлебном ларьке.
Слово киоск существовало и прежде, но до киоскера в ту пору еще никто не додумывался.

Такое же недоумение вызывала во мне новоявленная форма: выбора (вместо выборы ), договора (вместо договоры ), лектора (вместо лекторы ).
В ней слышалось мне что-то залихватское, бесшабашное, забубенное, ухарское.
Напрасно я утешал себя тем, что эту форму уже давно узаконил русский литературный язык.
– Ведь, – говорил я себе, – еще Ломоносов двести лет тому назад утверждал, что русские люди предпочитают окончание а «скучной букве» и в окончаниях слов:

облака , острова, леса вместо облаки, островы, лесы.

Кроме того, прошло лет сто, а пожалуй, и больше, с тех пор, как русские люди перестали говорить и писать: домы, докторы, учители, профессоры, слесари, юнкеры, пекари, писари, флигели и охотно заменили их формами: дома, учителя, профессора, слесаря, флигеля, юнкера, пекаря и т.д. 7 .
Мало того: следующее поколение придало ту же залихватскую форму новым десяткам слов, таким, как бухгалтеры, томы, катеры, тополи, лагери, дизели. Стали говорить и писать: бухгалтера, тома, катера, тополя, лагеря, дизеля и т.д.
Если бы Чехов, например, услышал слова тома , он подумал бы, что речь идет о французском композиторе Амбруазе Тома.
Казалось бы, довольно. Но нет. Пришло новое поколение, и я услыхал от него:

И еще через несколько лет:

выхода, супа, матеря, дочеря, секретаря, плоскостя, скоростя, ведомостя, возраста, площадя 8 .

Всякий раз я приходил к убеждению, что протестовать против тех для меня уродливых слов бесполезно. Я мог сколько угодно возмущаться, выходить из себя, но нельзя же было не видеть, что здесь на протяжении столетия происходит какой-то безостановочный процесс замены безударного окончания ы (и) сильно акцентированным окончанием а (я) .
И кто же поручится, что наши правнуки не станут говорить и писать:

крана, актера, медведя, желудя .

Наблюдая за пышным расцветом этой ухарской формы, я не раз утешал себя тем, что эта форма завладеет главным образом такими словами, которые в данном профессиональном (иногда очень узком) кругу упоминаются чаще всего: форма торта существует только в кондитерских, супа – в ресторанных кухнях, площадя – в домовых управлениях, трактора и скоростя – у трактористов.
Пожарные говорят: факела . Электрики – кабеля и штепселя .
Певчие в «Спевке» Слепцова; концерта, тенора (1863) 9 .
Не станем сейчас заниматься вопросом, желателен ли этот процесс или нет, об этом разговор впереди, а покуда нам важно отметить один многознаменательный факт: все усилия бесчисленных ревнителей чистоты языка остановить этот бурный процесс или хотя бы ослабить его до сих пор остаются бесплодными.
Если бы мне даже и вздумалось сейчас написать: «томы Шекспира», я могу быть заранее уверенным, что в моей книге напечатают: «тома Шекспира», так как томы до того устарели, что современный читатель почуял бы в них стилизаторство, жеманность, манерничанье.

По-новому зазвучало слово вроде . Оно стало значить «словно», «будто», «кажется»:

Они были вроде свои.
Дела твои вроде неплохие.
Вроде ты невзлюбил его.
Все вроде получилось невзначай 10 .

Интересно, что в английской разговорной речи появилась в последнее время такая же форма: «she sort of began» (похоже, что она начала), «I sort of can’t belive it» (я все еще вроде сомневаюсь).

И новое значение словечка зачитал .
Прежде зачитал означало: замошенничал книжку, взял почитать и не отдал. И еще – ужасно надоел своим чтением: «он зачитал меня до смерти». А теперь: прочитал вслух на официальном собрании какой-нибудь официальный документ:
«Потом был зачитан проект резолюции».
Впрочем, как теперь выясняется, кое-кто – правда, в шутку – считает возможным применять этот термин и к чтению стихов:
«Слово для зачтения стихов собственного сочинения имеет академик Лагинов» 11 .

Вдруг оказалось, что все дети называют каждого незнакомого взрослого дяденька, дядька:
– Там какой-то дяденька стоит во дворе...
Мне потребовались долгие годы, чтобы привыкнуть к этому новому термину, вошедшему в нашу речь от мещанства.
Теперь я как будто привык, но не забуду, до чего меня поразила одна молодая студентка из культурной семьи, рассказывавшая мне о своих приключениях:
– Иду я по улице, а за мной этот дядька ...

Прежде, обращаясь к малышам, мы всегда говорили: дети . Теперь это слово повсюду вытеснено словом ребята . Оно звучит и в школах, и в детских садах, что чрезвычайно шокирует старых людей, которые мечтают о том, чтобы дети снова стали называться детьми. Прежде ребятами назывались только крестьянские дети (наравне с солдатами и парнями).

Дома одни лишь ребята.

(Некрасов, III, 12 )

«Улица говорит: “Сумеешь ли ты прийти ко мне?”. Газета пишет: “Пароход не сумел пробиться сквозь льды”. Это вовсе не значит, что на пароходе сидел неумелый капитан или была низкопробная команда. Газета хочет сказать, что у парохода не было возможности пробиться сквозь льды, что он не мог это сделать, точно так же как уличный вопрос означает: “Можешь ли ты прийти ко мне?” – и ничего общего с “умением прийти” в нем нет».
Далее Константин Федин рассказывает, как в Кисловодске один из курортных врачей огорошил писательницу Ольгу Форш вопросом, сумеет ли она принять нужное количество ванн.
«Что же здесь уметь? – возразила она. – Хитрости здесь нет никакой».
Думаю, что этот ответ остался непонятен врачу, который был простодушно уверен, что его вопрос означает: «Будет ли у вас возможность принять еще несколько ванн?».

Вместо широкие массы читателей возник небывалый широкий читатель .

Еще одно новшество в современном русском языке: наименование профессий, исполняемых женщинами, очень часто приобретает теперь мужское родовое окончание:
– Токарь по металлу Елена Шабельская.
– Мастер цеха Лидия Смирнова.
– Конструктор Галина Мурышкина.
– Прокурор Серафима Коровина.
То же происходит и с почетными званиями:
– Герой труда Тамара Бабаева.
Так прочно вошли эти формы в сознание советских людей, что грубыми ошибками показались бы им такие формы, как «мастерица цеха», «героиня труда» и т.д. Прежде Анна Ахматова именовалась поэтессой, теперь и в газетах, и в журналах печатают: «Анна Ахматова – первоклассный поэт».
Много живых наблюдений над этой тенденцией современного языка собрано во вдумчивой статье доктора (но не докторши) юридических наук С. Березовской.
Впрочем, докторами и академиками женщины именовались и раньше.

Очень раздражала меня на первых порах новая роль слова запросто . Прежде оно значило: без церемоний.
– Приходите к нам запросто (то есть по-дружески).
Теперь это слово понимают иначе. Почти вся молодежь говорит:
– Ну, это запросто (то есть: не составляет никакого труда).

Не стану перечислять все слова, какие за мою долгую жизнь вошли в наш родной язык буквально у меня на глазах.
Повторяю: среди этих слов немало таких, которые встречал я с любовью и радостью. О них речь впереди. А сейчас я говорю лишь о тех, что вызывали у меня отвращение. Сначала я был твердо уверен, что это слова-выродки, слова-отщепенцы, что они искажают и коверкают русский язык, но потом, наперекор своим вкусам и навыкам, попытался отнестись к ним гораздо добрее.
Стерпится – слюбится! За исключением слова обратно (в смысле опять), которое никогда и не притязало на то, чтобы войти в наш литературный язык, да пошлого выражения я кушаю , многие из перечисленных слов могли бы, кажется, мало-помалу завоевать себе право гражданства и уже не коробить меня.
Это в высшей степени любопытный процесс – нормализация недавно возникшего слова в сознании тех, кому оно при своем появлении казалось совсем неприемлемым, грубо нарушающим нормы установленной речи.
Очень точно изображает этот процесс становления новых языковых норм академик Яков Грот. Упомянув о том, что на его памяти принялись такие слова, как

деятель,
почин,
влиятельный,
сдержанный,

ученый справедливо замечает:
«Ход введения подобных слов бывает обыкновенно такой: вначале слово допускается очень немногими; другие его дичатся, смотрят на него недоверчиво, как на незнакомца; но чем оно удачнее, тем чаще начинает являться. Мало-помалу к нему привыкают, и новизна его забывается: следующее поколение уже застает его в ходу и вполне усваивает себе. Так было, например, со словом деятель ; нынешнее молодое поколение, может быть, и не подозревает, как это слово при появлении своем, в 30-х годах, было встречено враждебно частью пишущих. Теперь оно слышится беспрестанно, входит уже в правительственные акты, а было время, когда многие, особенно из людей пожилых, предпочитали ему делатель (см., например, сочинения Плетнева). Иногда случается, однако ж, что и совсем новое слово тотчас полюбится и войдет в моду. Это значит, что оно попало на современный вкус. Так было в самое недавнее время со словами: влиять повлиять ), влиятельный, относиться к чему-либо так или иначе и др.».
Почему бы этому не случиться и с теми словами, о которых я сейчас говорил?
Конечно, я никогда не введу этих слов в свой собственный речевой обиход. Было бы противоестественно, если бы я, старый человек, в разговоре сказал, например, договора , или: тома , или: я так переживаю , или: ну, я пошел, или: пока, или: я обязательно подъеду к вам сегодня. Но почему бы мне не примириться с людьми, которые пользуются таким лексиконом?
Право же, было бы очень нетрудно убедить себя в том, что слова эти не хуже других: вполне правильны и даже, пожалуй, желательны.
– Ну что плохого, – говорю я себе, – хотя бы в коротеньком слове пока ? Ведь точно такая же форма прощания с друзьями есть и в других языках, и там она никого не шокирует. Великий американский поэт Уолт Уитмен незадолго до смерти простился с читателями трогательным стихотворением «So long!», что и значит по-английски «Пока!». Французское a bientot имеет то же самое значение. Грубости здесь нет никакой. Напротив, эта форма исполнена самой любезной учтивости, потому что здесь спрессовался такой приблизительно смысл: «Будь благополучен и счастлив, пока мы не увидимся вновь».

Я пробую спорить с собою, пробую подавить в себе свои привычные субъективные вкусы и, сделав над собою усилие, пытаюсь хоть отчасти примириться даже с коробящим меня словечком зачитать .
– Ведь, – говорю я себе, – теперь это слово приобрело специфический смысл, какого не было ни в одном производном от глагола читать ; смысл этот, мне сдается, такой: огласить одну или несколько официальных бумаг на каком-нибудь (большею частью многолюдном) собрании.

Да и с выражением ну, я пошел не так уж трудно примириться, как чудилось мне в первое время.
Великий языковед А.А. Потебня еще в 1874 году отыскал образцы этой формы в литовских, сербских, украинских текстах, а также в наших старорусских духовных стихах:

Молися ты Господу, трудися
За Алексея, Божия человека,
А я пошел во иншую землю.

Увидя это я пошел в древней песне, существующей по меньшей мере полтысячи лет, я уже не мог восставать против этого, как теперь оказалось, далеко не нового «новшества», узаконенного нашим языком с давних пор и совершенно оправданного еще в 70-х годах одним из авторитетнейших наших лингвистов.
Впрочем, если бы эта странная форма и не была узаконена старинной традицией, все равно мне пришлось бы признать ее, так как она вошла в обиход даже наиболее культурных советских людей.
Не так-то легко оказалось побороть инстинктивное отвращение к формам: инженера, договора, площадя, скоростя .
Но и здесь я решил преодолеть свои личные вкусы и вдуматься во все эти слова беспристрастно.
– Для меня несомненно, – сказал я себе, – что массовое перенесение акцента с первых слогов на последние происходит в наше время неспроста. Деревенская, некрасовская Русь такой переакцентировки не знала: язык патриархальной деревни тяготел к протяжным, неторопливым словам с дактилическими окончаниями (то есть к таким словам, которые имеют ударение на третьем слоге от конца):

Порасставлены там столики точёные,
Поразостланы там скатерти браные.

На две строки целых шесть многосложных слов! Такое долгословие вполне отвечало эстетическим вкусам старозаветной деревни.
Этот вкус отразился и в поэзии Некрасова 12 (а также Кольцова, Никитина и других «мужицких демократов»):

Всевыносящего русского племени
Многострадальная мать!

Недаром долгие, протяжные слова, соответствующие медлительным темпам патриархального быта, так характерны для русского песенного народного творчества минувших столетий. В связи с индустриализацией страны эти медлительные темпы изжиты: наряду с протяжной песней появилась короткая частушка, слова стали энергичнее, короче, отрывистее. А в длинных словах, к которым столько веков тяготела эстетика старорусских произведений народной поэзии – колыбельных и свадебных песен, былин и т.д., – ударения перекочевали с третьего слога (от конца) на последний. Начался планомерный процесс вытеснения долгих дактилических слов словами с мужским окончанием: вместо матери стало матеря , вместо скатерти – скатертя, вместо тополи – тополя, вместо месяцы – месяца .
Так что и эти трансформации слов, и эта тяга к наконечным ударениям исторически обусловлены давнишней тенденцией нашего речевого развития.

Еще в начале восьмидесятых годов Чехов писал: «адресы», «счеты». В поэме Андрея Вознесенского в 1962 году появилась форма мира :

Мощное око взирает в иные мира .

Выше я высказал опасение, что недалеко то время, когда наши внуки начнут говорить медведя, актера .
Читатель В.Н. Яковлев (поселок Локоть) утешает меня, что этого никогда не случится.
«Заметьте, – пишет он, – тот, кто говорит договор , почти никогда не скажет договора , потому что договор так и просит множественного числа договоры . Напротив, для слова договор естественнее множественное договора . Точно так же: шофёр – шофёры , но шофер – шофера . Ибо перенос ударения на последний слог во множественном числе никогда не происходит в словах с ударением на последнем слоге в единственном числе. От мотор никому не придет в голову образовать множественное мотора , это совершенно исключено, так как ударение на последнем (корневом) слоге сохраняется. Говорят: бухгалтера , но не счетовода; катера , но не баркаса; крейсера , но не линкора.
Следует ожидать, что такая же участь (перенос ударения) постигнет и кран , так как односложные
существительные тоже затронуты тенденцией к переносу ударения. Но актера и медведя в литературном языке вряд ли когда-нибудь появятся. Особенно я настаиваю на этом в отношении слова актёр . Пока оно звучит именно так, множественное число всегда будет актёры . Другое дело, если бы со временем в единственном числе стали говорить актер . Короче говоря: те слова, которые в единственном числе имеют ударение на последнем (корневом) слоге, сохраняют во множественном числе безударное окончание ы . Такой вывод я сделал из наблюдения над процессом переноса ударения и пока не вижу ни одного случая, который опровергал бы этот вывод».
Напрасно. Такие случаи есть. Вспомним, например, формы: офицера, инженера, парохода и др., где окончание а присвоено тем существительным, которые в единственном числе имеют ударение на последнем слоге: инженер, офицер, пароход .
Впрочем, таких случаев пока маловато, и, в общем, т. Яковлев прав.
Хотим мы этого или нет, не за горами то время, когда люди будут без всякой улыбки относиться к стишку, сочиненному мною в 20-х годах как пародия на малограмотный призыв одного редакционного служащего:

Да и форма я переживаю , может быть, совсем не такой уж криминал. Ведь во всяком живом разговоре мы часто опускаем слова, которые легко угадываются и говорящим, и слушающим. Мы говорим: «Скоро девять» (и подразумеваем: часов). Или: «У него температура» (подразумеваем: высокая). Или: «Ей за сорок» (подразумеваем: лет). Или: «Мы едем на Басманную» (подразумеваем: улицу). «Это ясно как дважды два» (подразумеваем: четыре).
Такое опущение называется эллипсисом. Здесь вполне законная экономия речи. Вспомним другой переходный глагол, тоже в последнее время утративший кое-где свою переходность: нарушать .
Все мы слышим от кондукторов, милиционеров и дворников:
– Граждане, не нарушайте!
Подразумевается: установленных правил.
И другая такая же форма:
– Граждане, переходя улицу там, где нет перехода, вы подвергаетесь.
Эллипсис ли это, не знаю. Но переживать , уж конечно, не эллипсис: дополнение здесь не подразумевается, а просто отсутствует.
Тот, кто сказал: «Я переживаю», даже удивился бы, если бы его спросили, что именно он переживает: горе или радость. О радости не может быть и речи; переживать нынче означает: волноваться, тревожиться.
Как бы ни коробило нас это новое значение старого слова, оно так прочно утвердилось в языке, что реставрация былой формы, к сожалению, едва ли возможна.

И сказать ли? Я даже сделал попытку примириться с русскими падежными окончаниями слова пальто .
Конечно, это для меня трудновато, и я по-прежнему тяжко страдаю, если в моем присутствии кто-нибудь скажет, что он нигде не находит пальта или идет к себе домой за пальтом .
Но все же я стараюсь не сердиться и утешаю себя таким рассуждением.
– Ведь, – говорю я себе, – вся история слова пальто подсказывает нам эти формы. В повестях и романах, написанных около середины минувшего века или несколько раньше, слово это печаталось французскими буквами:
«Он надел свой модный paletot».
«Его синий paletot был в пыли».
По-французски paletot – мужского рода, и даже тогда, когда это слово стало печататься русскими буквами, оно еще лет восемь или десять сохраняло мужской род и у нас. В тогдашних книгах мы могли прочитать:
«Этот красивый палето».
«Он распахнул свой осенний палето».
У Герцена в «Былом и думах» – теплый пальто 13 .

Но вот после того, как пальто стало очень распространенной одеждой, его название сделалось общенародным, а когда народ ощутил это слово таким же своим, чисто русским, как, скажем, яйцо, колесо, молоко, толокно , он стал склонять его по правилам русской грамматики: пальта, пальту, пальтом и даже польта .
– Что же здесь худого? – говорил я себе и тут же пытался убедить себя новыми доводами. – Ведь русский язык настолько жизнеспособен, здоров и могуч, что тысячу раз на протяжении веков самовластно подчинял своим собственным законам и требованиям любое иноязычное слово, какое ни войдет в его орбиту.
В самом деле. Чуть только он взял у татар такие слова, как тулуп, халат, кушак, амбар, сундук, туман, армяк, арбуз, ничто не помешало ему склонять эти чужие слова по законам русской грамматики: сундук, сундука, сундуком .
Точно так же поступил он со словами, которые добыл у немцев, с такими, как фартук, парикмахер, курорт .
У французов он взял не только пальто , но и такие слова, как бульон, пассажир, спектакль, пьеса, кулиса, билет , – так неужели он до того анемичен и слаб, что не может распоряжаться этими словами по-своему, изменять их по числам, падежам и родам, создавать такие чисто русские формы, как пьеска, закулисный, безбилетный, бульонщик, сундучишко, курортник, туманность и проч.
Конечно, нет! Эти слова совершенно подвластны ему. Почему же делать исключение для слова пальто , которое к тому же до того обрусело, что тоже обросло исконно русскими национальными формами: пальтишко, пальтецо и т.д.?
Почему не склонять это слово, как склоняются, скажем, шило, коромысло, весло ? Ведь оно принадлежит именно к этому ряду существительных среднего рода.
Пуристы же хотят, чтобы оно оставалось в ряду таких несклоняемых слов, как домино, депо, кино, трюмо, манто, метро, бюро и т.д. Между тем оно уже вырвалось из этого ряда, и нет никакого резона переносить его обратно в этот ряд.
Впрочем, и метро, и бюро, и депо , и кино тоже не слишком-то сохраняют свою неподвижность. Ведь просторечие склоняет их по всем падежам:
– В депе – танцы.
– Завтра на бюре рассмотрим!
– Я лучше метром поеду!

Сравни у Маяковского:

Я,
товарищи, –
из военной бюры .

И у Шолохова:
«– У нас тут не скучно: если кина нет, дед его заменит».
Возникли эти формы не со вчерашнего дня.
Еще в «Войне и мире» Льва Толстого:
«– Читали немножко, а теперь, – понизив голос, сказал Михаил Иванович, – у бюра, должно, завещанием занялись».
В драме «Поздняя любовь» А.Н. Островского:
«– Эка погодка! В легоньком пальте теперь... Ой-ой!».
У него же в комедии «Лес»: «пальты коротенькие носит».
Русский язык вообще тяготеет к склонению несклоняемых слов. Не потому ли, например, создалось слово кофий , что кофе никак невозможно склонять? Не потому ли кое-где утвердились формы радиво (вместо радио ) и какава (вместо какао ), что эти формы можно изменять по падежам?
Всякое новое поколение русских детей изобретает эти формы опять и опять. Четырехлетний сын профессора Гвоздева называл радиомачты – радивы и твердо верил в склоняемость слова пальто , вводя в свою речь такие формы, как в пальте, пальты . Воспитывался он в высококультурной семье, где никто не употреблял этих форм.

III

Так убеждал я себя, и мне казалось, что все мои доводы неотразимо логичны.
Но, очевидно, одной логики мало для принятия или непринятия того или иного языкового явления. Существуют другие критерии, которые сильнее всякой логики.
«Иногда, – говорит профессор П.Я. Черных, – новшество, вполне приемлемое с точки зрения логики языка, все же не удерживается в речевом обиходе, отвергается “языковым коллективом”».
Мы можем сколько угодно доказывать и себе, и другим, что то или иное слово и по своему смыслу, и по своей экспрессии, и по своей грамматической форме не вызывает никаких нареканий. И все же по каким-то особым причинам человек, который произносит это слово в обществе образованных, культурных людей, скомпрометирует себя в их глазах. Конечно, формы словоупотребления чрезвычайно меняются, и трудно предсказать их судьбу, но всякий, кто скажет, например, в этом году выбора , сразу зарекомендует себя как человек не очень высокой культуры.
И как бы ни были убедительны доводы, при помощи которых я пытался оправдать склоняемость слова пальто , все же, едва я услыхал от одной очень милой медицинской сестры, что осенью она любит ходить без пальта , я невольно почувствовал к ней антипатию.
И тут мне сделалось ясно, что, несмотря на все свои попытки защитить эту, казалось бы, совершенно законную форму, я все же в глубине души не приемлю ее. Ни под каким видом до конца своих дней я не мог бы ни написать, ни сказать в разговоре: пальта, пальту или пальтом .И нелегко мне было бы почувствовать расположение к тому человеку – будь он врач, инженер, литератор, учитель, студент, – который скажет при мне:
– Он смеялся в мой адрес.
Или:
– Матеря пришли на выбора.
Может быть, в будущем, в 70-х годах, эти формы окончательно утвердятся в обиходе культурных людей, но сейчас, в 1966 году, они все еще ощущаются мною как верная примета бескультурья!
Что же касается таких форм, как пока, я пошел, вроде дождик идет и др., их, несомненно, пора амнистировать, потому что их связь с той средой, которая их породила, успела уже всеми позабыться и, таким образом, из разряда просторечных и жаргонных они уже прочно вошли в разряд литературных , и нет ни малейшей нужды изгонять их оттуда.
«Литературный язык, – говорит современный советский филолог, – ни в коем случае нельзя понимать как язык только художественной литературы. Это понятие более широкое... Сюда входит язык научной, художественной, публицистической литературы, язык докладов, лекций, устная речь культурных, образованных людей ».

1 В Словаре Академии Российской (СПб., 1806–1822) есть только надобно .

2 Ни в Словаре Академии Российской, ни в Словаре языка Пушкина (М., 1956–1959) слова даровитый нет. Оно появляется лишь в Словаре церковнославянского и русского языка, составленном вторым отделением Императорской академии наук (СПб., 1847). Слова отчетливый нет в Словаре Академии Российской. Слова голосование нет ни в одном словаре до Даля (1880). Слово хлыщ создано Иваном Панаевым (наравне со словом приживалка ) в середине девятнадцатого века. См. также Труды Я.К. Грота. Т. II. С. 14, 69, 83.

3 Ни слова факт , ни слова результат , ни слова солидарность нет в Словаре Академии Российской.

4 «Северная пчела». 1847. № 93 от 26 апреля. «Журнальная всякая всячина». Хотя слово факт уже встречалось в произведениях Пушкина.

5 Пуристами называются люди, стремящиеся оградить, «очистить» родной язык от всяких новшеств, не допускать в него никаких изменений. Идеал пуристов – языковые нормы минувшего времени, которые они считают единственно правильными.

6 «Литературная газета», 1841, стр. 94: «В игре и в приемах видна душа виртуозная , чтобы щегольнуть новомодным словцом».

7 В «Женитьбе» Гоголя (1836–1842) есть и дома (I, XIII), и домы (I, XIII).

8 По словам Тургенева, форма площадя с давних времен существовала в диалекте крестьян Орловской губернии: так назывались у них «большие сплошные массы кустов» (И. Тургенев . Собр. соч. Т. I. М., 1961. С. 9). Есть основание думать, что нынешнее слово площадя возникло независимо от этого орловского термина. Лев Толстой (в 1874 году) утверждал, что в «живой речи употребляется форма воза , а не возы » (т. XVII, стр. 82). У Ивана Панаева в рассказе «Хлыщ высшей школы» (1858) читаем: «Первые месяца своего замужества...» (см.: И.И. Панаев . Избранные произведения. М., 1962. С. 492).

9 Д.Н. Шмелев находит, что я «не совсем прав». Он напоминает, что такие формы, как ветра, волоса, офицера, существуют с давнего времени и что у М. Горького в рассказе купца были актера (см. интересную статью этого автора «Некоторые вопросы нормализации современного русского языка» в Известиях Академии наук СССР» Отделения литературы и языка. т. XXI, вып. 5. М., 1962. С. 429). Но ведь я никогда не говорил, что превращение безударного ы в акцентированное а есть новшество. Я только отмечал, что темпы этого процесса необычайно ускорились и количество подверженных ему слов умножается с небывалой силой.

10. Василий Ажаев . Предисловие к жизни. М., 1962. С. 25, 35, 48, 61.

11 И. Грекова. Под фонарем. М., 1966, С. 22. Впрочем, первоначальное значение слова зачитал по-прежнему осталось незыблемым. Оба значения мирно сосуществуют.

12 Подробнее см. об этом в четвертом томе собрания моих сочинений.

13 И.А. Гончаров в своих мемуарных заметках свидетельствовал: «Гость... сбросит с себя шинель или шубу (пальто тогда (в 30-х годах девятнадцатого века. – К.Ч. ) не было известно...)» («Воспоминания». Полн. собр. соч. т. IX. С. 67). К концу 30-х годов стали писать paletot, а к началу 40-х – палето : «На картинке парижских мод... изображен новый палето» («Вестник парижских мод». 1840. № 47). Профессор П.Я. Черных в своем «Очерке русской исторической лексикологии» цитатами из Герцена и Писемского доказывает, что словом пальто первоначально обозначалась домашняя комнатная одежда (указ. соч. С. 177).